Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 111 из 152

Имро садится в кухне к столу. Чувствует себя немного усталым, но все равно в добром настроении. Вскорости пойдет ляжет, будет ему хорошо спаться.

Вильма хочет пойти ему постелить, вернее, оправить постель, но тут замечает на полу несколько мелких черепков от разбитого расписного горшка, которые дети не приметили, поднимает их и бросает в цинковое ведро в углу.

Нынче воскресенье, завтра снова будний день.

А вот я с Имро никак не могу подружиться. Хотя бываю у них часто, он мне еще ни разу ничего не сказал. Иногда мне с ним как-то чудно, потому что и он чудной, а бывает, особенно когда поблизости нет ни Вильмы, ни мастера, когда мы только вдвоем, я вроде его и побаиваюсь. Он ведь и тогда ничего мне не говорит. И я, хоть обычно у меня вопросов полно, не решаюсь, особенно в такую минуту, о чем-либо спросить его, я тоже молчу, мы оба молчим, но я порой чувствую себя очень неловко. Кажется мне, что хоть каким словечком нам бы надо с ним перемолвиться, но именно в такую неловкую, неприятную минуту у меня почему-то не находится ни одного подходящего, пусть совсем обыкновенного, слова, да и он для меня его не находит.

Часто у меня такое ощущение, будто я там всем мешаю, хотя и молчу, сижу тихо и ничего не говорю, будто мешаю одним своим присутствием. Зачем сидеть, когда сказать нечего!

Правда, Имро пока ни разу не дал мне понять, что я мешаю ему, скорей он вообще не обращает на меня внимания, просто безразличен ко мне. Не приди я к ним неделю, другую, он вряд ли спросил бы у Вильмы или у мастера, почему я у них не бываю.





Это можно понять. Пожалуй, даже глупо требовать от него, чтобы он разговаривал со мной как с ровней, когда и со взрослыми ему не больно-то охота говорить. Не могу же я сердиться на то, что он взрослый, и мне нечем его занять, и я даже не могу ему намекнуть, что интересуюсь чем-то, впрочем, я и не знаю, чем именно. Ведь детей интересует все, а порой — ничего, они просто не ведают, чем нужно интересоваться и как спросить, и, хоть спрашивают — дети ведь часто и с охотой и о разном спрашивают, — для взрослого большинство детских вопросов может звучать глупо; взрослый, если хочет, понимает ребенка, вопросам не удивляется, но это не значит, что ему хочется на них отвечать, и особенно тогда не хочется, когда вопрос очень простой и, наверно, ответ тоже был бы очень простым и совсем коротким, однако взрослому такой вопрос кажется лишним, а ответ на него — таким очевидным, что вместо одного слова, одной короткой фразы он предпочитает выдать две или три, чтобы ребенок не докучал. Вот и выходит, что иногда ответа на вопрос не дождешься. Так ведут себя зачастую и здоровые люди, ну а больному некоторые вопросы еще больше могут докучать, поэтому ребенок, как бы чувствуя это, ни о чем больного и не спрашивает. А больной тоже чисто ребенок, который, по-видимому — а время от времени определенно, — осознает свой возраст, и, хоть поведение его может казаться детским и детскими бывают иные его требования, и желания, а речь его, и вопросы, и ответы, тут все-таки есть разница, возраст — это возраст, большой ребенок о некоторых вещах уже так просто и не спрашивает, не хочет спрашивать, лучше даже, когда и его о некоторых детских вещах не спрашивают. У ребенка свой мир, и, хоть этот мир кажется маленьким, ребенку он таким не кажется, потому что этот мир живой, с каждым днем все живей и все шире, и ребенок радуется, когда этот мир расширяется, когда в нем прибывает жизни, а больной словно в заколдованном круге, он пытается из него выбраться, должен пытаться, но не выносит, когда в этом круге тревожат его, а если он еще и безразличный, то не понимает, почему взрослые или дети так стремятся попасть в его круг.

Короче говоря, вина, пожалуй, на мне. На мне тоже. Я, собственно, и не понимаю, почему Имро так много для меня значит. Должно, потому, что временами он и мне кажется почти здоровым, но отношения между нами постоянно одни и те же — иными словами, никакие, совсем никакие. Я уж не так глуп, некоторые вещи могу себе объяснить. От Имро я многого и не жду. Поправится, ну и что? Я ему не ровня. Он мой сосед, и, возможно, ему и потом не о чем будет со мной разговаривать. Что я для него? Он наверняка станет смотреть на меня как на младшего соседа, которому когда-никогда и улыбнется, иной раз обронит и слово, может и хорошее слово, а почему ему быть плохим? Но дальше этого, видать, не пойдет. Нечего об этом и раздумывать. Говорю об этом скорей всего потому, что до недавнего времени, когда его здесь еще не было, я относился к нему иначе, много ждал от него, больше, чем надо, и Вильма во мне это поддерживала, верно, жалела нашего Биденко и меня, и я этому радовался, хотел и ей ответить добром, мы друг друга утешали, поддерживали, помогали и немножко обманывали, но все лишь потому, что хотели друг другу помочь. Вильма старше меня, но ни ее, ни мои мечты не сбылись. Биденко не вернулся, а Имришко привезли домой хворого. Что тут объяснять? Что я могу хотеть от Имришко? Если он и выздоровеет, что я могу от него требовать? И почему, в общем? Потому, что ждал его? Разве он знал об этом? Я ведь и раньше ждал. Знал, что Биденко не вернется, а не мог с этим смириться. Хотел ждать и дальше. А поскольку всякий день был с Вильмой и видел, как она несчастна, то хотел помочь ей, но на деле-то она мне помогала. Она же своего Имришко все равно бы ждала, и я ее в этом поддерживал и помогал ей ждать только потому, что мне ждать уже было некого. Нас жалость сблизила, ну и ожидание, надежда, что хотя бы Имришко, да, хотя бы Имришко… Придет ли? Когда же придет? Мы ждали. Но я не понимал — такие вещи лишь поздней понимаешь, — не понимал, что и он, покуда был далеко, именно потому, что был далеко, помогал мне. У меня ведь было кого ждать. Ждать его, живого. Я ждал его, и он именно этим мне помогал. Помогал мне легче забывать. Имришко уже здесь, а я к ним все хожу, хожу, сам не знаю, что мне еще от них надо. Имришко здесь, и у Вильмы теперь нет для меня времени, во всяком случае не столько, сколько когда-то. Ну и что?! Чему удивляться? Они оба мне немножко помогли. Биденко, я ведь о тебе уже так редко думаю, почти вообще о тебе не думаю. Мне бывает только на душеньки грустно, потому что я люблю красть свечки. И пусть на душеньки я всегда допоздна на погосте и столько всегда этих свечек для тебя накраду, но никогда не знаю, Биденко мой, забытый мой Биденко, где хотя бы одну-единую из стольких украденных свечек поставить тебе и затеплить.

И я все хожу к ним. Ничего не сделаешь, меня постоянно к ним тянет. До недавней поры я бывал у них каждый день, они же мои соседи, ну можно ли теперь ни с того ни с сего перестать к ним ходить?

Не скажешь, чтобы я был дикарь, который других детей сторонится. Я даже не особый чудак и не из тех любопытных, что всюду суют нос и, главное, в дела взрослых. Правда, меня интересуют разные вещи, но уж не настолько, чтобы отличаться от других детей. А если и да, то наверняка не очень, очень я не отличаюсь. Все дети бывают любопытны. Разница, думаю, лишь в том, что один ребенок интересуется одной вещью, а другой — другой, но подчас их интересы и совпадают, иногда все разом навострят уши или вытаращат глаза, а если детей много и они таращат глаза на одно и то же, то случается и подерутся: никак не столкуются, кому же, собственно, принадлежит эта вещь. И особенно если речь идет о такой вещи, которую можно схватить, но не десятью руками сразу.

Бывает, я и подерусь. Товарищей у меня хватает, есть с кем играть, за кем побегать, ну а если дело дойдет до потасовки, что из того? Думаете, я не умею двинуть в зубы? Часто, правда, не бью, не люблю драться. Иногда только смотрю, как другие дерутся или борются, меня это особенно тогда забавляет, когда хоть чуточку весело и можно посмеяться. Я люблю смеяться! Если речь идет о потехе, о пробе сил, это и впрямь может меня захватить, и я обыкновенно болею сразу за обоих противников, мне всегда трудно решить, чью сторону держать. Если кто выигрывает, я способен его уважать, но уважаю и проигравшего, сочувствую ему, умею войти в положение и одного и другого, а тот, что проиграл, подчас кажется мне даже ближе, иногда я охотно бы ему на это и намекнул или хотя бы сказал, что и мне, наверно, не удалось бы победить. Не терплю, когда кто-то во время игры или какой борьбы становится грубым. Если речь идет об игре, о пробе сил — все в порядке, но если кто-то сильнее и этим пользуется — это мне не по душе. А еще хуже, когда более слабый начинает прибегать к нечистой, нечестной игре, меж тем как его сильный противник ведет себя смело и достойно. В таком случае я не болею за слабого. Невольно приходит на ум, каким он был бы дрянным, окажись он сильнее. Да он и будет дрянным, со временем наверняка будет дрянным по отношению к более слабым. Люди не все одинаковы, не все всегда и во всем побеждают. Каждый побеждает в чем-то одном, каждый в чем-то одном оказывается ловчее других. Но тот, кто не умеет честно проигрывать и смиряться с поражением, кто — по глазам видно — злобствует еще и после схватки, которая, собственно, не была ни игрой, ни потехой, кто уже загодя думает о будущих плутнях, выискивает новую подлость, тот опасен, тогда я обычно сочувствую победителю и, пожалуй, только за него, за победителя, и опасаюсь. Думаю подчас: хоть он и победитель, но, может, недостаточно осторожен, он, очевидно, считает, что ему незачем остерегаться, в таком случае осторожным должен стать я, хоть все это до сих пор прямо меня не касалось, я должен стать осторожным, так как проигравший недомерок — негодяй и подлец! Неужто и на других людей из-за таких вот злобных и ничтожных недомерков иной раз нападает тоска?