Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 16

Работала Антонина в отделе кадров небольшой кондитерской фабрики, производящей пять сортов мармелада, три вида зефира и суфле. Она сидела в крошечной комнатке, полусонная от ароматов ванили и жженого сахара, за столом, заваленным документами по производству, усовершенствованию и реализации мармелада и пастилы. За тремя остальными столами неутомимо крутились, хихикали и щебетали непоседливые румяные тетушки и по три раза в день пили чай.

Шумно и многолюдно было в отделе, весь день проходила перед глазами Антонины нескончаемая вереница озадаченных нуждами людей. Объявлялись молчаливые, говорливые, насупленные, в лучших своих пиджаках, в выходных накрахмаленных кофточках. Приносили с улицы слякоть, морозный сквозняк, щетинистый запах пены для бритья, нагоняющие чихоту шлейфы духов, горьковатый смрад папирос. Аж дрожа всем телом от старания, выводили они служебной ручкой на чистом листке: «Заявление. Прошу зачислить меня на должность такую-то». Робко извлекали из карманов шоколадки с орехами, настоятельно оставляли к чаю мармеладные дольки. Благо магазинчик при фабрике – в двух шагах, на углу. Объявлялись резковатые рабочие фасовочного цеха, мямля и шаркая, упрашивали отпуск в июле, подносили в кульках новый сорт суфле в виде бабочек или фруктовую пастилу, на которую уже тошно смотреть. Уходила в декрет оператор линии, туговатая на левое ухо, но яркая женщина, щедро одарила весь отдел громыхающими как погремушки коробочками клюквы в сахаре, еще теплой, сегодняшней. Увольнялся взбешенный Колька-слесарь, разобиженный на штраф за пьянство, и все ж стыдливо извлек из пыльной сумки две коробки зефира в шоколаде, «для моих любимых девочек, для душистых понимающих дам». Выдавали каждой женщине фабрики под Восьмое марта бумажный пакет со стрекозами, в нем – две коробки ананасовой пастилы, клубничный зефир сердечками и кокосовый ликер. Как в позапрошлом и прошлом годах, как всегда. Заносчиво увольнялась технолог Танюша, гордая своими ногами и ресницами, какой уж у нее повод назрел, какая шлея ее вынудила: подпись под заявлением чиркнула, дверью грохнула и с пустыми руками удалилась. Вереница лиц мелькала перед Антониной каждый день, нескончаемый хоровод людей с просьбами, с настоятельными мольбами, с обидами. Но не попадалось среди них задушевного, хоть чем бередящего. Все мелькали озадаченные работники с их бедами, с их настойчивыми срочными нуждами. Щедро и участливо кивая на жалобы, лепила Антонина в уголках заявлений печати фабрики: треугольную и квадратную, с гербом. Пару раз тут за ней пытались приударить, но она всех легонько осаждала: «Не мое это амплуа – служебный роман…»

Все без исключения сослуживицы были худее Антонины. Поэтому они относились к ней с теплотой и сочувствием. О личной жизни не справлялись. О своих семейных радостях шушукались узким кружком. Зато ее отказ от завершающего вечернего чая всегда воспринимался в этой комнате как грустная неизбежность и правильный выбор. Но мармелад, пастилу и другие благодарности посетителей всегда делили без учета привилегий, старшинства и худобы, как сестры – поровну, на всех.

Возвращалась Антонина с работы дворами, в назревающих муаровых сумерках. Сжимала под мышкой одну, две или три коробки дареных сладостей. Умиротворенная, чуть уставшая, не особенно спешила к пустым стенам ночевать. По дороге, годами зазубренной, по которой могла бы и с завязанными глазами пройти, брела она прогулочным шагом, рассеянно наблюдая прохожих и машины. Ко всем вокруг относилась в эти часы с музыкальной какой-то приязнью. Подмечала в снующих по улицам приметы тихого отчаянья, примирения с собой, блаженной опустошенности, которая устанавливается на лицах столичных в будние вечера. Приглядывала Антонина украдкой и за сплетенными в проулках парочками, горячо, протяжно целующимися в сумерках, будто норовящими остановить время вокруг себя жадной этой истомой, ненасытным сплетением языков и рук. Вспоминала, как один ухажер вползал ей в рот своей губастой пастью, словно намеревался челюсть выломать и в организм к ней через глотку нырнуть. Поцелуи свои сокровенные, как костяшки счетов, как бусины четок, ненароком выкатывала Антонина из отжитого, вспыхивая и самую малость млея. Гадала уже без волнения, не как раньше бывало, а спокойно и рассудительно: стрясется ли с ней когда-нибудь еще взаимность или хотя бы близость – задушевная, счастливая, мимолетная. А потом уж приходил черед удивляться начесанным свежим гривам пассажирок метро в этот поздний час. Озадачивалась Антонина их неутомимой, отчаянной женственностью, от которой становится не мнущейся любая ткань, пудра льнет к щеке, тушь к реснице клеится накрепко и сияет с утра до вечера на губах даже самый дешевенький блеск.

Покупая на ужин нарезной батон, кефир и порцию рыбного заливного с розочкой из моркови, размышляла Антонина над своими вечными вопросами. Прямо в круглосуточном, многолюдном, пахнущем мешковиной и селедкой магазинчике растерянно соображала: в чем секрет обаяния, в чем загадка бередящей привлекательности, этой стойкой, будто солдат у Вечного огня, женственности, что кипит внутри, или тлеет, или парится на медленном огоньке, всех подряд обещая и насытить, и обласкать. Не найдя ответов своим умом, от натуги опять проголодавшись, поскорее прятала кефир, батон и порцию заливного в сумочку. И бежала под укрытие родных стен, ужинать с телеканалом «Зарядье», по которому ночь напролет крутят старые черно-белые фильмы: о войне, о труде, о взаимной и неразделенной приязни.

Спала Антонина чаще одна, широко и размашисто раскинувшись на кровати, во сне причмокивая, словно ей снится кисель. Но иногда чудо случалось, утром мужчина яростным мотором грузовика похрапывал рядом, оттеснив ее разогретым дыханием к стенке, или же ютился, отодвинутый телесами Антонины на самый край. Вероятность всего этого была мала. Но вероятность такая и по сей день очень даже имелась. Раза три в году находился один какой-нибудь и под разными предлогами: хитростью, нежностью или издевкой, добродушием или всесокрушающей своей прямотой – проникал в постель к Антонине. А бывало и сама она вдруг, утратив ощущение тела, не чувствовала ни локтей, ни коленей. Начинала остро скучать по ласке. Мечтала по вечерам, чтобы кто-нибудь ее неторопливо и умеючи погладил по молочным рукам, по дородным бедрам, по спине дрожащей, по мягкому животу широкой своей ладонью. Грезила, чтобы кто-нибудь подышал ей в шейку своим теплом, нежно прикусил мочку уха, медленно покатав при этом во рту бабушкину золотую серьгу с рубином. Изведясь основательно, в скором времени кое-как обзаводилась Антонина мужчиной, приводила его к себе домой – ночевать и миловаться в темноте. И тогда уж весь график ее утра оказывался сорван. Мужчина, приведенный на ночлег хитростью или вломившийся в квартирку по собственной прихоти, будто природный катаклизм вносил в жизнь Антонины хаос и разрушение, безжалостно выкорчевывал весь распорядок дня, раскидывал в разуме так старательно разложенное по полочкам. Как следствие этого каша пригорала, ножка кровати отваливалась, колготы лопались, бюстгальтер безвозвратно исчезал с вешалки, рвалась нитка и раскатывались по квартире граненые гранатовые бусинки, а на юбке обнаруживалось неприличное на вид пятно. И опаздывала Антонина на совещание. Вдруг зачем-то чересчур строго придиралась к посетителю, объявившемуся предъявить больничный. И, удивив сослуживиц до тактичного молчания, выпивала четвертый за день чай, ненасытно заедая вафлями и суфле. Но зато ощущение тела к ней возвращалось. Ликуя, Антонина чувствовала свою спину, и колени, и живот, и мочку уха, и шею. Оживленная таким образом на некоторое время, она принималась снова откладывать на поездку к морю, ограничивая себя в раздумьях над неразрешимыми вопросами, а как следствие – урезая расходы на еду и незначительно, самую малость худея.

И вот однажды, в буднее утро 15 мая, будильник в квартирке Антонины основательно и упорно промолчал. В комнатах царила густая, наваристая, будто яблочный мармелад, тишина. И еще гулял вихрастый сиреневый сквозняк: проникнув через форточку на кухне, врываясь в спальню и в крошечную гостиную, шевелил, шерудил, перетряхивал все на своем пути и с решительным присвистом ускользал через щель входной двери на лестницу. Обдуваемая и освежаемая, разомкнула Антонина в тот день глаза по собственному желанию. Будто бы помолодев, беспечно потянулась и безо всяких вспомогательных лозунгов, без своих обычных утренних слов резво выскочила из кровати, кинулась расшторивать окно и скорей впускать в комнату солнце. Совершила она по пути на ковровой дорожке полный восторга и нетерпения пируэт, издали напоминающий физкультурную ласточку, фигурное катание и еще готовность заключить целый мир в объятия. Но больше в то позднее утро ничто не выдало ее настроения, не сообщало о намерениях.