Страница 3 из 5
— Уж не знаю, — говорю, — нужен он той вашей женщине или не нужен! Был бы нужен — она давно забрала бы его отсюда. А то мы с дочкой уже три недели здесь лежим, и что-то я эту женщину здесь никогда не видела!
Швабре, видать, нечего было ответить, и она сразу же ушла.
Я знала без нее, что Андрюшка никогда не будет моим сыном. Прежде чем отдать его в нашу семью, к нам заявятся какие-нибудь люди — считать наши квадратные метры, делить зарплату мужа на нас троих (нет, уже на четверых) — сколько выйдет на каждого, если с нами станет жить еще и Андрюша. И наверняка выйдет меньше, чем положено.
А теперь меня к тому же страшила эта женщина. Я представляла ее похожей на колдунью — старую, как в 90 лет, всю в черном. Она знает, как отомстить тому, кто умыкнет мальчонку, выбранного ею в сыночки. Вдруг она захочет наслать порчу на меня, на этого мальчика, на мужа и на дочку, которая только-только стала поправляться?
Так говорила я себе. Но куда больше я боялась, что стану часто думать об этой женщине. Уж слишком много горечи было в словах Швабры, когда она сказала мне о ней. Швабра, может быть, забыла об этом разговоре, а горечь оставалась еще где-то рядом со мной. И я боялась, что меня будет тревожить мысль о том, что я забрала себе радость, предназначавшуюся совсем не мне. Андрюша станет расти с моей малышкой. А эта женщина останется безысходно одинокой. Да и вообще — Швабра говорит, что для нее Андрюшка — точно солнышко. Как моя дочка для меня? Страшно представить, если б кто-то захотел забрать ее себе!
Но только почему та женщина все не приходит? Хоть бы на Новый год пришла!
В больничном коридоре сестры наряжают елку. Я веду Андрюшу посмотреть. Не часто его выводят в коридор. Он крепко держится за мою руку. На руке часы. Старые, механические. Мамины еще. Такие сейчас никто не носит. А я ношу. Они мне нравятся. И они тикают как раз на уровне Андрюшкиного ушка. Малыш спрашивает у меня:
— Мама, там? Там?
— Это часы, — отвечаю я ему. — Они говорят: «Тик-так».
Андрей призадумывается.
— Ти-и? Ти-и?
Вот это да! Это же — новое, третье слово нашего Андрюши! Да если с ним заниматься, он же скоро вовсю болтать начнет!
Я приседаю перед ним на корточки.
— Давай послушаем! Где твои ушки?
У маленьких детей надо почаще спрашивать: «Где твои глазки? А где ушки? Где животик?» — и так далее. Про это во всех книжках можно прочитать, да все про это знают и без книжек. Дети от этого быстрее начинают осознавать себя и свое тело, и, словом, они быстрее развиваются.
Я поднимаю руку с часами, и Андрюшка вдруг застывает на месте.
В ужасе он открывает рот, а уши закрывает двумя руками и опрометью кидается назад, в палату.
Выходит, где-то его драли за уши! И он это помнит! Теперь он будет думать, что и я такая же… Как кто? Та женщина, которую никак не найдут милиционеры? Не-Валентина не-Чернова? Кто она ему была? Выходит, он ее помнит и боится?
Пусть уж скорей приходит та, что хочет его отсюда взять. Если только Швабра не выдумала ее, чтобы мне досадить. Пусть с новой мамой он позабудет все плохое… А меня, наверно, он будет теперь бояться. Тоже ведь, сказала: «Где твои ушки»… Я стану теперь просто пугалом для него.
Еще хорошо, что нас с дочкой выписывают отсюда.
Новый год в больнице встречают только те, кто лежит в реанимации, или кому совсем уж некуда идти. Мы отправляемся домой еще за пару дней до праздников. Я одеваюсь в коридоре, а после одеваю малышку. И она терпит, пока я заворачиваю ее в две теплых шали, а после в одеяло. Точно знает: мы идем домой!
И тут Андрюша вдруг вылетает из палаты и с ревом бежит прямо ко мне. Он что есть сил обхватывает мою ногу.
— Мама! Мама!
Сестры оттаскивают его от моей ноги. Он громко кричит. Меня выталкивают с дочерью на лестницу, я и розовый бантик не успеваю завязать. Швабра еще бросает вдогонку:
— У тебя есть свое дитя! Захочешь — еще родишь!
Слезы текут у меня из глаз, и я не знаю, как их остановить. Разве бывает так невесело отправляться домой из больницы?
Муж ждет меня у выхода.
— На грубость нарвалась? — с ходу спрашивает он. Как будто бы всё видел.
Из-за слёз я не могу спросить, откуда он всё знает. Я говорила ему, что у нас в палате есть такой Андрей Чернов… Но это было в первые дни, когда мы с дочкой сюда попали.
Муж говорит:
— Ну что ты плачешь по этому мальчику сейчас? Что, лучше бы его сразу, как родился, в мусорку, в полиэтиленовом пакете? Или лучше, если б та Чернова — или не Чернова — сделала аборт?
— Не знаю, — отвечаю я сквозь слезы. — Некоторые говорят, что лучше бы она сделала аборт, раз ей ребенок был не нужен. Вот ведь он мыкается теперь по казенным заведениям…
— Что ты! Ну, мыкается… — говорит мой муж. — И что? Она же родила его, и он ведь сейчас живет. А мог бы не жить… Он может теперь пройти свой путь.
Муж ни разу не говорил мне про то, что надо пройти какой-то там свой путь.
Мы говорили с ним о том, о чем все говорят.
Какие глазки, какие губки, какие ножки у этой девочки. Я Павел, а тебя как звать? После — во сколько встретимся, на какой фильм пойдем? Нет, этот, мне говорили, нудный.
Потом — про то, что скоро будет ребенок — не бойся, поженимся. А я и не боюсь. Да нет, побаивалась… И уговаривала себя, что ничего страшного не будет, если окажется, что он не хочет этого ребенка. Стояла перед зеркалом, тренировалась, как скажу: «Ну и проваливай, сама буду растить…»
А после новый страх — первые роды. Два, три, четыре дня после рождения малыша самым странным на свете кажется то, что есть женщины, у которых больше одного ребенка. Двое, трое, а то и вовсе пятеро. Зная уже про эту боль, как можно согласиться снова пройти через нее? Но боль забывается уже к концу первой недели, и если потом тебя спрашивают: «Как, больно было?» — то ты уже не можешь толком ничего сказать.
Потом начался страх за дочку, отчего она громко кричит, отчего просит есть не по расписанию. Отчего, отчего… Ведь в книжке же написано, что она должна вести себя совсем иначе…
Даже в больницу некоторые брали с собой такие книжки. Девочки, соседки по палате, — молоденькие мамы с первыми детьми. Опыта — нуль, есть только страх за малыша, усиленный многодневным, постоянным недосыпом. Девочки, забывшие в своем первом материнстве, какими они были еще год назад. Мятые халаты, кое-как схваченные волосы, красные глаза. Одно желание — чтобы дитя было здорово. И спало крепко, сладко. И давало спать…
И этих в девочках, таких, как я, мне вдруг открылась такая глубина, какой никто из нас в себе не ожидал. Если рядом не было чужих, мы говорили про то, откуда приходят на Землю наши дети, где были их души, когда их еще здесь не было. Да и вообще, зачем они приходят сюда, на Землю, где столько тягот — без конца. Зачем мы все сюда приходим?
Швабра, наверное, решила бы, что мы все чокнулись, если бы услышала такое…
Сейчас, шагая к остановке рядом с мужем, я думала о той глубине, которая мне вдруг открылась в нем. О том, что он тоже думает, что мы откуда-то приходим сюда, на Землю. А еще — о том, что когда-то он мог быть таким же Андреем Черновым и называть мамами всех подряд. В детском доме, например. Муж рано остался без родителей. Он должен был сам заботиться о себе, а это не всегда получалось. И на груди у него есть шрам — такой, что страшно смотреть. Но это случилось уже после детдома, в армии. Некому было что-то предпринять, чтобы он туда не попал.
И все же он был не против того, чтобы пройти этот самый, задуманный для него кем-то, путь. Выходит, и я сама, и наша дочка, и дочкина болезнь — все это — часть его пути? Которого могло не быть? И если б его не было, если бы он не пришел сюда, на Землю, то как бы я жила, родилась бы или не родилась моя дочка? Может, я навсегда бы осталась одинокой, вроде нашей Швабры, которая будет встречать Новый год в больнице?
Мне вдруг очень остро стало жаль ее. И было непонятно, почему мы ее все так не любили. Что она сделала нам? Ну, говорила каждый день, чтоб чисто было. И чтоб хранили продукты в холодильнике — так жалко, что ли? В тумбочке же тараканы. Моешь палату, не моешь — всё равно… Здание старое — и в этом никто не виноват.