Страница 1 из 5
Илга Понорницкая
Швабра и не-Алексей-не-Чернов
С утра казалось: хуже нет, как услыхать:
— Кто это здесь так сладко спит? Не стыдно, мамочка? Встаем, встаем! Другие мамочки давно уж поднялись…
Те, что поднялись, застегивали что-то у себя, завязывали тесемки на халатах, приглаживали волосы — всё в полутьме, чтоб не будить до времени детей, — и ежились, точно это их самих упрекнули за сладкий утренний сон. А из коридора уже неслось:
— Слыхали, мамочки? Полы сегодня в коридоре моем каждый час! Распределитесь, кто за кем, вас много! Придет комиссия…
— Пеленки надо экономить, мамочки! Завтра вам чистых выдавать не будут, прачка на больничном!
— Эй, мамочки-и!!! Уснули там?! Выходим хлорку получать!
И этот крик еще летел по коридору и звенел там, ударяясь в окна, залитые холодной синевой, а дежурная уже затаскивала кастрюлю с хлористым раствором к нам в палату.
Так начинался день.
Больница располагалась в старой части города, где почерневшие домишки шеренгой тянулись над рекой. Они были похожи на солдат еще в невесть какие времена, когда парней-простолюдинов забирали служить навечно. Их называли рекрутами. И я представляла, как они шли неровным строем этой самой улицей за город, в поля, в какие-то другие земли. Колокола на церкви что-то говорили им вслед, пытаясь утешить хоть немножко.
Старую церковь было видно из палаты. Она стояла через улицу, напротив от больницы. Вроде бы, когда-то — и сто, и двести лет назад — наш пятачок был центральной площадью. Здесь полагалось быть самым главным заведениям — церкви, больнице и тюрьме. Все трое они и сохранились с тех давних пор. Старая тюрьма была здесь. Правильней теперь ее было называть «следственный изолятор». Но не все ли равно? Она располагалась наискось от церкви, через площадь, и ее было видно из окон в коридоре — не всю, а только тот высокий каменный забор, которым она была обнесена. Он закрывал ее полностью, до крыши. Недавно его выкрасили в свежий белый цвет, и он почти сливался с чистым белым снегом. Не верилось, что за таким новеньким, точно игрушечным забором кто-то может томиться долгими днями и ночами.
— У, сидят там себе без дела с утра до вечера, и кормят их еще! — бормотала себе под нос моя соседка, Танька, гоняя швабру по палате.
Парень у нее был как раз в тюрьме — отец ее ребенка.
— И за деток у них сердце не болит! Сиди себе, преступничек! А нам-то за какие преступления все это? — распаляла она себя. — Ах, ты… Да я тебя сейчас!..
Кого — тебя? А, это швабра застряла у нее между ножками кровати! Танька не сразу сообразила, как выдернуть ее оттуда. С шумом повернула и так, и сяк. А когда выдернула, чертыхаясь, наконец, — вдруг как саданет — да этой самой шваброй, да об радиатор! Грохот такой раздался, что на всю больницу. Чей-то ребенок сразу как закричит! И тут же голоса раздались из всех боксов:
— Ну, Танька, ну, с ума сошла…
— Самой тебе уже лечиться надо!
— Пора, пора…
И тут же медсестра, дежурная, влетела к нам, чтобы узнать, в чем дело.
А эту медсестру между собой мы тоже называли Шваброй — вот такое совпадение!
У Швабры завивка у нее на голове торчком стоит, глаза навыкате. Как страшно! И рот уже заранее открыт, чтобы разразиться криком. Осталось только выяснить, на кого кричать.
Но мы, конечно, сделали вид, что удивились, чем она так обеспокоена.
Она спрашивает:
— Что у вас упало?
Мы: — Ничего.
Она: — Ну ведь я слышала, как что-то грохотало.
Мы переглядываемся и говорим:
— Не знаем, ничего не слышали… А что упало?
Швабра видит, что ее здесь водят за нос — а чем она докажет? Но и так просто сразу не уйдешь. Ей надо поддерживать авторитет, чтоб мы боялись ее.
В недоумении она топчется посреди палаты, а после решает заглянуть во все углы — вдруг да найдется какое-нибудь нарушение. В тот раз она даже залезла в мою тумбочку — проверить, нет ли там продуктов. Их в тумбочках держать нам запрещалось. Но ей не повезло, всю принесенную из дома снедь я успела съесть, а нового мне пока ничего не принесли.
Швабра потеряла надежду кого-нибудь на чем-то подловить. И напоследок она зарулила в бокс к Андрею Чернову, который лежал без родителей. Там она поправила что-то на кровати и — ах, какая добрая! — стала ворковать с бедным сироткой. Совсем другим голосом, чем только что говорила с нами. Вот артистка! Она спросила у него, что ему снилось — как будто он мог ей что-то рассказать А после вообще непонятно у кого, у воздуха, наверно, поинтересовалась, снится ли что-нибудь таким маленьким.
Мы еле дождались, чтобы она отсюда убралась. Нам было уже невмоготу терпеть.
Только она за дверь — и наше молчание взорвалось всеобщим громким смехом.
Точно и впрямь в больнице было весело!
Она, конечно, слышала наш смех, но что она могла поделать? Уж она и так, и так старалась, а все равно придраться было не к чему. Ну, моем же полы! И пыль на стенах протираем. Все вместе, дружно. Всей палатой. Каждый день. И пыль-то не успевает появиться… Нам что, крутиться, будто роботам, без остановки? Они ведь так и думают, что мы все роботы. Чуть отвлечешься — сразу крик:
— Эй, мамочки! Опять собрались у окна? Делать вам, что ли, больше нечего? Порядок навели? Сказали вам — комиссия придет!
Зато вечерами здесь у нас спокойно. Из медсестер в больнице остаются только дежурные. Они сидят там где-то у себя, пьют чай, читают книжки про любовь. Им в сестринской уютно, и у них нет охоты лишний раз заглядывать в палаты.
В сумерках мы собираемся возле окна — того, откуда видно церковь. Я гляжу на нее через стекло и думаю, почему я ни разу не была там внутри. Может, мне рассказали бы, как правильно молиться. Когда я думала, что никто не замечает, я молилась, чтобы поправилась моя дочка. Ей было два месяца, и она слабела с каждым днем. Все, что попадало в ее желудок, тут же вымывалось и вытекало вон. Гора пеленок, выданная на день, уходила всего-то за пару часов, как бы не кричала на меня за это Швабра.
Наверное, другие мамочки в палате тоже молились за своих детей — тайком, когда никто не видел. Слишком уж часто кто-нибудь из нас начинал говорить о каких-нибудь своих знакомых людях, которые соблюдают все церковные посты и знают, как правильно молиться. Такие знакомые были почти у всех, но только раньше никто не думал чему-нибудь у них учиться. То, что они сами пытались рассказать тебе, ты плохо слушала, и уже всё забылось. А если что и запомнилось случайно — то этого, наверно, мало. Я помнила, например, что если ты просишь Бога за кого-нибудь, чтобы у того все было хорошо, то человека, за которого ты просишь, надо называть только по имени. А отчества с фамилией говорить не надо. Бог и без того поймет, о ком ты говоришь. Он знает всех людей, сколько бы нас ни было.
Впрочем, Наташка, моя соседка по подъезду, говорила, что Бог слышит далеко не всех. И что, например, я — безмерно далека от Бога. А все потому что не молюсь ему по вторникам. И Он не и услышит, если мне что-нибудь понадобится!
Сама Наташка молилась Богу каждый вторник в заводском Доме культуры. Она говорила, что по вторникам ее жизнь озаряет небесный свет. И что ей повезло, она теперь — вроде как избранная.
Как-то раз, когда Наташка шла с работы к остановке, перед ней возникли две незнакомых женщины. Они спросили, где и кем она работает. Наташа, оторопев, честно сказала, что, на заводе, вот на этом самом, уборщицей производственных помещений. Обычно она говорила: «продавцом» или еще кем-то. Она стыдилась, что она уборщица. Но тут она просто не успела что-то сочинить. Да это и не важно было, как оказалось. Женщины сказали: «Вы, наверно, устаете. Вот, и ребенок скоро будет…» Наташка тогда четвертого ждала. Она привыкла уставать, другого состояния у нее, вроде, никогда и не было. И дома, и на работе что-то моешь, моешь без конца. Или стираешь, например. А тут она чуть не заплакала от жалости к себе. «Конечно, устаю…».