Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 37

— А зачем обнимал? Она бы пробегалась да и дальше не стала, — сказал Николай с убеждением.

— Нет, ей было уже никуда не уйти. Если б я не помог, ей бы самой стало хуже. Как только мы в комнату вместе зашли — это было сразу окончательно все.

— А зачем тогда ехал? Ведь она не хотела, — сказал Николай, набирая все больше из себя убеждения.

— Не хотела, не села бы, — ответил он просто.

— И не села бы, сам ведь ее обнимал. Ясно, ей тебя было не выдержать, она тогда и села.

— Да ведь этого только от меня и ждала, то есть чтоб я обнимал и слегка уговаривал.

— А зачем познакомился? Зачем ты ей себя показал? Вон ты какой, видный из себя, кормленый, вредный ты для женщины человек, — сказал Николай, напирая на него словами.

— Да ведь и другие есть такие же, еще получше, чем я, — возразил он с*улыбкой, как будто дитяти.

— И те тоже вредные, все вы вредные, а особенно ты, — сказал Николай серьезно, кинув на него ярким глазом, как фарой. — Надо тебя уничтожить для пользы, да я не могу.

— Брось ты, — сказал он, смеясь в полный голос, радостно смеясь, в каком-то сильном удивлении на себя, в тайной дрожи. — Да какой же я вредный? От меня только польза!

— Да, надо бы тебя уничтожить, только я не могу, — повторил Николай, сунув руки в карман.





И снова он засмеялся, как бы довольный собой, как бы довольный словами Николая к нему.

— Да, — сказал Николай очень твердо и быстро. — Я тебя уж порежу немного, ты меня извини.

Тут мгновенно он понял, почему он смеялся. Тут возникла улица, окружив их собой. На улице шли пешеходы, как и в тот раз, при драке, и как в тот раз, никто не подумал бы страшное, потому что ведь тут не какой-то пустырь. В то же время прохожих в соседстве не шло, как бывает — они удалились вперед, они шли, нагоняя, но еще далеко, основная масса двигалась по той стороне; как и бывает это в очень людных местах, вокруг него с Николаем была небольшая, временная пустота, и в этой пустоте можно было временно, без помех, сделать все, что хотел, на что в кармане оказывался подвернувшийся нож. А после нахлынут и заполнят пространство, сделают шумное и нестрашное место, только времени может оказаться довольно, главное вовремя сделать решающий взмах, вроде мячика в опыте с жидким азотом: киньте мячик, голубенький, с силой об пол; кинули? что? — только весело прыгнул; опустите его ненадолго в азот, в страшные минусы его опустите, после оттайте немного и бросьте: снова подпрыгнет, голубенький, только пониже; но если кинуть немедленно, достав из сосуда, — то и все, то расколется сразу на хрупкие части, из которых уже не составить опять, — то есть все получается в точное время, то есть время работает вместе с ножом, вместе с морозом, работает время, а точнее, момент;и значит, так же, как нож, надо его отвернуть от себя, надо всеми руками, всем собой надо вытолкнуть себя из момента.

И эта улица, в которой ртутные только что зажгли фонари, и они разгорались с натугой, не сразу, проходя на вылетах, высоко, все цвета, от лилового, тусклого, до своего основного, зеленящего, яркого, мертвого, все в разных стадиях своего разгорания; и мотоцикл инспектора, стоящий без хозяина, у которого тем не менее замедляли почтительно личный бег, — такси же при этом пролетали легко; магазин готового платья напротив с темно-серым угрожающим названием «Максим»; недалекий парадничек, что они миновали, где сейчас тепло, несмотря на погоду, куда забрались три юнца к батарее и слушают, слушают свой карманный транзистор, а он исправно выдает, что им надо, потому как умеют извлечь из него, из каждой детали его извлекают и все присвистывают сами, все притопывают на его эти звуки, иногда выговаривают непонятное слово, иногда посмеются, приобнимут друг друга, наклоняясь к тому, у которого музыка, — и весело им, и не холодно, и свободно; и блестящие, словно смазные, трамвайные рельсы, и старухи с корявыми ногами под собой, через рельсы, без правил идущие, где захотят; и газета возле него с заголовком: «Человек обществу — общество человеку», которое очень могло оказаться вокруг, чтоб сумел человек ему слегка покричать, а чтобы общество ему, человеку, заслонило карман с наведенным ножом; и некий гражданин лет за тридцать, в модной шапке и лысый, то есть в лысине, явно выходящей за шапку, бегущий напротив за некрасивой девушкой, но молоденькой, а губы его были сложены так понимающе и так иронически, что по ним читалось: «Да, я знаю, что лысый. Ну и что? А и ты, погляди-ка, сама хороша» — все эти картины появились на улице вдруг, чтобы стать, возможно, последними, что увидят глаза.

Очень ясно поняв, что он может теперь же, тотчас помереть, он мгновенно припомнил, что на прошлой неделе, как всегда, вырвав время от своей чистоты, то есть время от бани, позвонил он в один, хорошо ему известный рядом дом, где недавно бывал он, неделю назад, и как ему открыли, он вспомнил, и сказали приветливо, ласково сказали, что она умерла, без притворного горя — потому что соседи, потому что и он неизвестно ей кто. Как же страшно сделалось ему от того, что случилось за эту неделю, на которой оставил он ее жить одну, чтобы дать себя прочим, а после вернуться, потому что для каждой тянул ее нить, вдоль по пикам тянул, то есть когда они виделись — это и пик, а провалов между как будто и нет, с расстояния было бы их не видать, им потом представлялось это все непрерывным, словно жили они непрерывно вдвоем, а с другими тянул по соседним, по сдвинутым пикам, и опять же помнил для каждой единую нить, и жили совместные эти внутри него рядом, и не смешивались, не переплетались, вились по одной, но вдруг провал у одной обнажился, она в отсутствие его оборвалась, то есть в отсутствие, которого, собственно, не было, так как, признав его, надо разбить непрерывность других.

После этого долго он очень боялся, что позвонит кому-нибудь, а ему снова скажут, ласково скажут, что и та умерла. Стало как бы Всеместно для него вдруг возможным, тем самым коснулось и его самого. Прежде не было смерти в столь близком соседстве; конечно, и раньше уходили они от него, уходили из дела его, отпадали, часто прежде, чем этого он захотел, то есть как бы и это была тоже смерть, как та, у озера, например, в темноте, та, которой не мог разглядеть, как ни пялил глаза, потому что и белое уже не белелось, только было на ощупь все, что было на ощупь, только мягкое все, что умеет быть мягким, только женское там, где его ожидал, — и вдруг, навсегда, безвозвратно потерянная в тот же момент, и не найденная даже, а всего лишь угаданная — это ли не смерть? но и это не смерть, так как просто ушла от него, оставаясь жить рядом, куда, к сожалению, ему не попасть, но «куда» это все-таки есть, существует, и она существует на этом «куда», как существуют и все остальные, которые уходили из него, оставаясь жить рядом, просто откладывались, отпадали, слетали, просто отваливались от него, как пласты.

Но эта, у бани, умерла навсегда, умерла безвозвратно, и уже ее нет ни в какой дальней жизни. Если бы умер близкий, кровный ему человек или друг, то тогда в нем болело бы все духовное, он страдал бы простым, преходящим страданием человека; тут же сталось особое, которое ничем не перебить, на которое невозможно ответить никакой болью духа — только было в руках его нечто твердое, округлое, вполне ощутимое, дававшее ясный ответ на любое движение, и вдруг растворилось у него из-под рук, моментально исчезло, превратившись в ничто, а вернее, обратившись во что-то отвратительное, обратное тому, что было, так как было живо, тепло и прекрасно; как бы распалось у него под руками, и руки не улавливают, не улавливают под собой ничего, все расползается, как старая подкладка.

«Неужели и я? Неужели умру?» — пронеслось моментально у него с изумлением.

Он не представлял в своей вере для себя личной смерти, так как знал очень твердо: ему нельзя умереть. Единственное, чего нельзя для него и для дела, к которому он приставлен, — это нельзя ему сделать с собой настоящую смерть. Конечно, любому человеку обидно, если вдруг появляется перед ним его смерть, если он понимает, что пришло его все, жизнь сглотнет его и пойдет себе дальше — добрая, улыбающаяся, с веселыми людьми и хорошей погодой. Но находят оправдание ей в своем деле, продолжателей жизни за собой оставляют, которые (верят) их дела доведут, хотя бы дела и замолкли на время. Он же, в деле, которое счел своим главным, не сумел бы утешить себя никогда, ибо дело то было сплошным продолжением, только повторением себя оно жило, перестав повторяться, умирало само. А единственное, чего он не мог допустить, — было полное прекращение его упорного дела, полная гибель с ним самим его веры. Было бы это приятно врагам, ибо что можно худшего сделать врагу? Пережить его в жизни — его самого да и все его дело. Последнее было бы всего огорчительней ему на том свете, которого нет.