Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 37

— А ты бы вспомнил, — сказал Николай и глотнул. Они вступили уже на самую грань откровенности и остановились в нерешительности у нее на краю.

— Я попробую, но, честно, ты знаешь, не помню. Помню только…

— А? — сказал Николай быстро.

— Да, я кое-что помню, — сказал он раздельно и мгновенно охватил Николая глазами, подавшегося, в странной улыбке под носом, куда недавно, нацелясь, он бил кулаком, подавшегося в некотором ученическом забегании, желании забежать в такие области отношений людей, в какие обычно себя не пускают. Охватив Николая, он понял, что можно. Рассказать отчего-то он очень хотел.

— Ну и чего? Говори откуда помнишь, — повторил Николай, чтоб ему облегчить, словно подталкивая его в разговор.

— Да, — сказал он. — Не помню, где, но помню, что мы по-хорошему сразу же с ней уговорились и пошли искать такси.

— Сразу? — с трудом сказал Николай. — И это… такси?

— Нет, конечно, не сразу. Сперва… ты прости меня? (Николай усиленно закивал.) Сперва, как всегда, целовались немного, обнимались хорошо где-то в сквере, она сразу очень помягчела от этого, от целования; вот тогда и решили поехать. А такси нигде нет, на стоянке люди, время было вечером, все, наверное, ехали по кино и театрам, а я спешу, сколько я могу? Час, не больше, за мной следят в оба глаза, ты знаешь; прошли мы вперед по улице, останавливали все зеленые, она, смотрю, тоже вовсю останавливает, увлеклась, что ли, этим, выбегает перед самые такси, остановит, что-то там поговорит, а такси покачают головой и уедут. То ли в пар к, то ли смена: у них всегда в самое нужное время заправка и смена, это они, видно, мстят пассажиру — почему целый день не берет их, и ночью, что им, ясно, обидно. Я тоже бегаю, по другой стороне. И вдруг я поймал, а куда надо ехать, не знаю, он посмотрел на меня с удивлением, но я вынимаю и дал ему сразу — он тогда успокоился. И вот уже поймал я, жду, кричу ей, зову руками, она подошла, обрадовалась, а сама не садится.

— Не садится? А чего? — спросил Николай с восхищением.

— Стоит, улыбается, сама качает головой и не садится, почему — непонятно. Тогда я обнял ее и как дотронулся до груди… ты прости меня (Николай усиленно, жадно опять закивал, разрешая), тут она вздрогнула и сразу же села. — Скажи ему, куда надо ехать, велю. И она сказала. Едем. Вдруг, недолго проехали, как она меня спрашивает: — А ты где живешь? — Я сказал. Помолчали. — Нет, говорит, ты поедешь домой, а я провожу тебя и уеду к себе. — И таксеру называет мой адрес. Таксер повернул и поехал ко мне. Я удивился, стал ее уговаривать. Велю таксеру вернуться, а таксер, хотя и принял тогда от меня, но меня не слушает, слушает ее. Тогда я кинулся снова ее обнимать, и она неожиданно опять согласилась и сама велела ему повернуть. Тот удивился, но опять повернул. Стали подъезжать, она опять говорит: — Нет, нет, ты должен быть дома, поезжайте к нему. — Я говорю: Нет, только к ней, не слушайте ее! — Как же, — говорит. — У тебя сейчас междугородний разговор, тебе домой должны позвонить из Москвы. — Придумала, конечно, для таксера, а я не могу ничего возразить. Таксер остановился, положил на руль голову и говорит: — Я подожду, договоритесь сперва, я же не знаю, кого из вас слушать, по правилу мне надо слушать от дамы. — И не едет. Я снова обнял, хорошо ее обнял и поцеловал на виду у таксера, до самых до зубов процеловал ее, помню, и тогда она сразу помягчела и сказала окончательно ладно, уже для таксера. Так мы приехали тогда к ней домой.

— На Полтавскую, да? — спросил опять Николай, словно забегая всем собою вперед.

— Может, не надо? — устыдился вдруг он, моментально подумав: что же это он делает? верно, так не положено?

Но весь уже захваченный, весь протолкнутый Николаем в глубину откровенности, в тьму ее тьмущую, от которой всегда был один только вред, он пустился рассказывать, как вошли они в комнату, как она что-то спешно сняла со стены, чему не хотела дать висеть перед ним, а он не стал дознаваться в своей деликатности; как они набросились, как они прямо ринулись с ходу целовать один другому во рту, прислоняться все ближе, втискиваться кинулись всем собою в другого, словно это когда-нибудь было возможно, и все при этом отчего-то стояли, все стояли, не садясь и не делая покамест другого — почему же стояли? Под самой под лампой, никому не подумалось тогда, почему, до того это было согласно, вдвоем.

— Да разве она целоваться умеет? — вдруг сказал Николай, удивляясь, с обидой. — Она же этого никогда не могла. Мы гуляли еще, говорит: научусь, да тогда не успела, а когда поженились, я учить перестал — ни к чему это ей, я и так обойдусь.

— Как же ни к чему? — спросил он, не понимая.

— А так — для кого же? Научу, станет других целовать. Нет, я не стал ее учить, лучше пусть не умеет, — сказал Николай.

— Да ведь вот, вроде может, — вспомнил он с удивлением и опять, повернувшись, оглядел Николая.





— Зря, выходит, не учил, — сказал опять Николай с сожалением, обдумав все дело. — И сам бы с ней нацеловался.

— Да, — сказал он. — Да-да.

И снова, втянутый дальше самим Николаем, он вспомнил, как неожиданно резко она оттолкнулась и с восклицанием: нет! — стала бегать вдоль комнаты, натыкаясь каждый заход на него, но это наталкивание об него никак ей не вздрагивалось, перестало начисто отзываться, как нуль, будто он уже был в ней самой, у нее внутри, в руке ее был он, и когда она себя приобнимала за грудь — это он ее в ней обнимал вместе с ней; а когда она хлопала себя по бокам — это он ее хлопал по хорошим бокам, это он беспрестанно вращал языком, целовал ей во рту ее губы друг дружкой, это он изнутри ее двигал ногами, делал шаг, ограниченный узостью юбки, он шуршал ей коленом, скользя о другое, и никакой он снаружи не мог быть сильнее, чем действительный он, уже забравшийся внутрь — и откуда мы только забираемся в них? через рот, прикасаясь, дуя духом своим? или мигом запрыгиваем сквозь расширенный глаз? И с этим с ним, уже запущенным вовнутрь, она усиленно боролась, пробегая по комнате туда и сюда, он же под лампой был тут ни при чем, и только тому, в себе, она кричала, отказываясь: нет, ни за что! — а его, наружного, между тем спокойно на бегу задевала.

Тогда он взял ее среди бега руками и сквозь отталкивание, сквозь несильные крики отказа приостановил ее в комнате, прочно обнял вкруговую и соединился с тем внутренним, что забрался откуда-то прежде него. И перед ними, соединенными, взявшими дружно ее изнутри и снаружи, сквозь нее протянувшими руки друг другу, — она не смогла удержать себя дольше. И она окончательно перед ними дозволилась, даже смирно сама забегала вперед и только все говорила про себя что-то смутное, что-то непонятное выговаривала вслух:

— Котик! — говорила.

— Нет, нет!.. — говорила.

— Да, — говорила. — Да, Котик, да!

— Мой. Мой. Мой! — говорила; что в другие времена было глупо и стыдно, но она выражала необычный тот факт, что считала его на сегодня своим, а известно, что женщине так приятнее думать — нет, при этом как будто его узнавала, будто утверждала в столь близком соседстве, будто себя убеждала, что именно он.

— Это меня, — неожиданно сказал Николай, плюнув так много и так далеко, словно слюна фонтаном пошла через рот.

— Как? — спросил он, до крайности пораженный. — Тебя?

— Да, — сказал Николай. — Это точно, меня. Так она меня при этом звала — Николай, то есть Котик, но только при этом. Всегда звала, а теперь перестала.

Он стал на месте, с удивлением глядя Николаю в глаза.

— Хорошая баба? — спросил Николай, в момент пролизнув языком и опять тут же пряча его за губой.

— Да как сказать? — не сразу откликнулся он, все еще пораженный, и слегка затруднился, стараясь быть точным. — Я ведь столько их знал… Если честно, то я не могу так сказать. Но, конечно, все-таки неплохая. Да, — повторил он. — Неплохая, но странная.

— Хорошая баба! — упрямо сказал Николай. — Только стерва. А и ты тоже гад, вредный ты человек.

— Да чем же вредный? — удивился он снова. — Что я вредного сделал?