Страница 18 из 87
ГЛАВА 16
Мерцают пушистые сугробы в ночных закоулках. Безлюдно. Изредка проскрипит по снегу запоздалый прохожий да, постукивая в колотушку, пройдёт ночной страж в тулупе с поднятым воротником. И опять ночь, мириады звёзд и лунный дрожащий снег.
Наталья отошла от окна, зябко закуталась в пуховый платок, сняла нагар со свеч, мигавших на красном дереве клавесина. Осветилась фарфоровая посуда в шкафу, ещё звонче затрещал за печкой сверчок. По-домашнему, совсем не страшно, улыбался Вельзевул[54] на старинной картине, привезённой батюшкой из далёких походов. Мысли были грешные и тревожные: все о нём, об Иване. Нежно запел клавесин под её пальцами, а перед глазами стояла минувшая весна, Пасха.
Раскачивались под апрельским ветерком зеленеющие первой робкой зеленью тополя в палисаднике Никольской церкви, резкими весенними звуками кричала пасхальная улица, поднимался пар от сырой, только оттаявшей земли. В купеческих лавках пылали яркие бухарские ковры, застенчивые, как анютины глазки, синели смоленские льняные холсты.
По уличным мосткам проплывали квашни-купчихи; шлялись из трактира в трактир, обнявшись за плечи, гвардейские солдаты; бренчали на балалайках дворовые парни, визжали сенные девушки, жалостливо просили подаяние юродивые на паперти. Перед высоким резным крыльцом их дома — боярского дома Шереметевых — стоял подвыпивший мужичок с крашеным яйцом в руке, щурился на весеннее солнце и многозначительно, с московским распевцем, удивлялся: благодать! ей же благодать! А над всем этим людским половодьем, высоко-высоко над вершинами белоствольных тополей кричали грачи.
И вдруг послышались крики: «Едет! Царский любимец едет!» Улица точно вымерла.
Они промчались гурьбой, нарядные, беспечные, на тысячных лошадях, разбрызгивая в стороны всех, кто не сошёл с дороги. И впереди всех скакал он. В золочёном мундире, забрызганном грязью, в небрежно сдвинутой треуголке.
Она высунулась из окошка, что было даже совсем неприлично молодой девушке, обученной политесу и европейским приличным манерам. Но небо было таким высоким, апрельским, и так хорош был наездник! До политеса ли тут! Она чуть не крикнула (а может, и крикнула) — лишь бы он обернулся. Он и в самом деле обернулся. Под треуголкой она увидела его молодое раскрасневшееся лицо с тонкой полоской усиков. Уже нянька, гувернантка и братец силой тянули её от окна, а перед глазами всё ещё стояло высокое голубое небо, раскачивающиеся вершины тополей, небрежно застёгнутый, забрызганный грязью мундир и родная, ей одной, казалось, понятная смущённая улыбка.
Вот и сейчас эта улыбка чудилась ей в смутно блестящих перламутровых клавишах клавесина, в музыке, в дальнем скрипе дверей в заснувшем доме.
Она всегда удивлялась, почему полюбила его. Это был такой опасный человек! О его похождениях шушукались все московские кумушки. И даже то, что он был царским фаворитом, было опасно. Ведь счастье фаворитов переменчиво. Но и почётно! Вот этот самый двор осенью был освещён горящими смоляными бочками. Рваные отсветы пламени освещали амбары, улицу, колыхание бессчётной толпы, собравшейся поглазеть на обручение Натальи Шереметевой с Иваном Долгоруким. Их обручение!
Она подошла к окну, схватилась за раму, напряжённо вглядываясь в черноту ночи. И показалось, что снова услышала рёв толпы, пушечные выстрелы под тосты высоких персон. Сам император поднимал бокал за их счастье. Их счастье! Она чуть не расплакалась. Счастье фаворитов переменчиво. Правду говорил братец. И всё же сердце дрогнуло в надежде, когда услышала такие знакомые, милые шаги. Может, Иванушка привёз добрые вести!
Двери распахнулись, и по тому, как неуверенно шагнул он в её комнату, поняла, что надежды нет. «Только что от государя». Голос у Ивана хриплый, горький, незнакомый доселе голос. Он не мог говорить: схватился за косяк двери, заплакал. Ещё никогда она не видела его таким беспомощным. И родилось ожесточение и ненависть ко всем, кто заставил его так страдать. И это ожесточение сделало её сильнее его. Обняла за плечи, отвела, усадила на маленький диванчик. Долго сидели в темноте, покинутые, одинокие. Но оттого, что вместе — уже сильнее. Он рассказывал про смерть Петра, путался, сбивался и, потому что было с кем поделиться, успокаивался, в нём даже просыпалась надежда. А в ней, чем больше он рассказывал, тем больше что-то кричало, рвалось: «Ах, пропали! Пропали! Пропали!» Ведь ей было всего семнадцать лет. Но при нём нельзя было плакать, и она не плакала, а только твердила злобно: «И что у нас за порядки, хуже, чем у турков: когда б прислали петлю, должны бы удавиться!» Он в ответ стал говорить о Голицыне, о великих замыслах, о «кондициях». Она верила и не верила, а тот тайный голос твердил по-прежнему: «Ах, пропали! Пропали!» За окном чёрная ночь обступила дом. Тоскливо бил в колотушку сторож. И только сверчок по-прежнему тепло, по-домашнему трещал за печкой. Иван замолчал. Она почувствовала, что ему снова страшно, и сделала то последнее, что могла сделать: сняла маленький крестик — подарок покойной матери, и они поклялись друг другу никогда не разлучаться. И долго ещё в ту ночь плакал клавесин в доме Шереметевых.
Часть вторая
ГЛАВА 1
В Покровском любили фарфор. Разноцветные горки с фарфоровой посудой отражались в блестящем паркете. Распустили пышные хвосты искусно нарисованные фазаны на кафельных плитках тёплых голландских печек. Утренний солнечный свет расцветил заиндевевшие стёкла, пускал зайчики на шёлковых гобеленах с весёлыми пастушками. Казалось, вся жизнь в этом доме нарисована улыбчивым изящным живописцем в кудрявом французском парике.
Хозяйка Покровского Елизавета Петровна любила богатые ткани, золото и фарфор. Особливо фарфор, потому что её судьба — судьба вечно незадачливой невесты — была хрупкой до невероятности, а любовные дуэты кратковременны, как перезвоны фарфоровых чашек на утреннем чаепитии.
Иные затягивались на месяц, на два, но неминуемо прерывались — даже самые счастливые. Милых сотрапезников выдворяли из Покровского. Так исчез с утренних приёмов Шубин.
Не более месяца прошло, как удалили на Кавказ Бутурлина. Ах, эта бесконечная персидская кампания! Там погибли лучшие гвардейские офицеры. И к чему это далёкое ненужное России смертоубийство. Нет, хозяйка Покровского предпочитала мир — не случайно она любила спать до полудня. Давно примечено, что чем долее человек любит спать, тем миролюбивее его сердце и нрав.
Елизавета повернулась на бок и вновь провалилась в сладкий, дурманящий сон. Ей снился летний незнаемый остров, полный птиц и цветов. Играли контрданс, нежную и сладкую мелодию, катились к ногам белые барашки синей волны. И она понимала, что сей остров и есть остров любви, но почему-то на нём не было ни одного гвардейского офицера. А разве может быть остров любви без гвардейского офицера? И вот она лежала в тёплой пахучей траве, слушала пение птиц и ждала, ждала...
И тут посторонний шум прервал сладкое мечтание. Блёкло-зелёные двери приоткрылись, и она услышала надоедливые знакомые голоса. Столь знакомые, что ещё сквозь дрёму узнала: лейб-медик француз Лесток[55] спорит с её фрейлиной, Маврой Шепелевой. Лесток всё-таки переспорил. «Ах, Мавра! Мавра! Николи не устоит перед красавцем. Недаром болтают злые языки, что у неё один муж снаружи, а пятеро в сундуке», — рассмеялась Елизавета, наблюдая скользящую по паркету пару: изящного, похожего на фарфоровую статуэтку красавца лейб-медика и курносую голубоглазенькую Мавру. Ревнивым женским взглядом Елизавета оценила куафюру Мавры: пышные волосы убраны под линейный корабль с мачтами, вокруг тонкой открытой шейки голубенькая повязка, низкое декольте украшает срезанная в теплице свежая роза: вот и вся она, вертушка и хохотушка, лучшая подруженька и хлопотунья, Мавра Шепелева. На неё Елизавета никогда не могла всерьёз рассердиться, да её обиды и не были долгими. Была отходчива, в батюшку. Лиза посмотрела на огромный портрет Петра I, натуаровской работы, висящий в светлом углу, и вздохнула невольно. Батюшка на портрете грозно топорщил усы. Такой бы не дал в обиду! На миг её посетила печаль, и она почувствовала себя не двадцатилетней российской принцессой, а Лизой-Лизонькой. Жалеть себя благо можно: она и впрямь круглая сирота.
54
Вельзевул — в христианских представлениях демоническое существо.
55
Лесток Иоганн Герман (1692—1767) приехал в Россию в 1713 г. и был назначен придворным медиком. Несколько раз сопровождал Петра I и Екатерину за границу. При Екатерине I стал лейб-медиком цесаревны Елизаветы.