Страница 18 из 20
3
«…Вы очень хорошо знаете, разве кто нарочно закроет глаза, чтобы не видать истины, как мы честно и радушно обращались с Гедеоном Вишневским, когда он был профессором в нашей коллегии, несмотря на то, что он с гордостию отказался от назначенной ему кафедры поэзии и занял риторический класс, отнявши эту кафедру у назначенного на неё Иосифа Волчанского. Блаженной памяти архипастырь снисходительно посмотрел на это; по любви к миру уступили и мы этой наглости. Не неизвестно вам и то, с какою дерзостию он в наших собраниях поносил ругательствами достопочтенного отца Сильвестра, префекта коллегии, и тщеславился своим, недавно полученным, иезуитским докторским беретом, то есть ослиным украшением, и как часто мы с кроткой душой снисходили к этой его надменности. Известно всем и то, как он выбыл из нашей корпорации, когда черниговский полковник, имея преувеличенное понятие о его учёности, проламывал, как говорится, камни, чтобы добыть его в учителя риторики своему сыну; с своей стороны, и Вишневский с равным усилием стремился к предлагаемой ему должности. Знаете также, с каким сумасбродством причину выбытия своего в провинцию сложил он на нас, как будто мы выжили его, да и после того под рукою распускал об нас разныя вести. Это видел всякий, кто только нарочно не закрывал глаза».
4
Занятия должны были начаться через неделю, а пока немногие обитатели Славяно-латинской академии готовили классы, перетрясали бельё, кололи дрова, складывая их высоченными аккуратными горками, и собирались совместно только за трапезой да на ежевечерней молитве. В те дни у Тредиаковского оставалось много свободного времени. Он старался не попадаться на глаза отцу келарю, которому был отдан в подмогу, а тот, назначив урок, забывал о его существовании до следующего утра. Васька подметал двор: старался делать это тщательно, как приучила к работе мать, – проходился голиком по каждому булыжнику, собирал опавшие листья в большую корзину и нёс их на зады, к ограде, в глубокую яму. Попадавшиеся жёлуди он пересчитывал, как чётки, а затем кидал в ту же яму, и они в ней терялись, засыпались новой корзиной мусора.
Место для ночлега ему указали в холодном вытянутом зале, где залетевший с улицы свет собирался посередине, а углы даже днём терялись в черноте. Зал перегородили брошенные козлы. Топчаны стояли прислонённые к стенам или валялись, сползшие с них, на полу поблизости: видно, как их оставили с начала вакаций, так к ним и не прикасались. Убирать зал распоряжения не поступало, и он только проделал себе дорожку к оконцу, около которого и спал один в большой мрачной спальне. Вечерами Васька слушал шорохи своей темницы, скрип рассыхающегося дерева и крестил темноту.
Всё время он старался думать о будущем – то, что мерещилось раньше, теперь стало близко, почти осязаемо, но в голову лезли воспоминания, вернее даже какие-то отрывочные, не связанные воедино мелочи. Он был один, а одиночество и пустота настраивали, нашёптывали, пугали, будили память. Назойливые мысли не оставляли его и днём, нёс ли он корзину с мусором на свалку или, прогуливаясь по узеньким дорожкам сада, здоровался с незнакомыми встречными монахами. Постоянно размышлял он о своём, и никто, никто не был ему нужен тогда. С ним не заговаривали, а он с расспросами не лез, считая неудобным первым заводить беседу, сам тщился разгадать непонятную ему пока тайну академии. Он ещё и дичился, а потому больше глазел, подмечал здешний быт, считал ступени на длиннющей церковной лестнице, как жёлуди-чётки, не зная, когда и зачем сможет это ему пригодиться.
С того первого дня он видел ректора лишь раз, столкнулся с ним у ворот – архимандрит спешил к карете и Василия попросту не заметил. Он мало появлялся на людях, к общему столу не выходил, молился в своей молельне – все дела лежали на плечах префекта. Зато тот успевал повсюду, всё видел, всё знал, во всё вникал, распоряжался, грозил, приказывал, помогал советом. Ваську он полюбил с первого дня и всегда встречал и провожал тёплой улыбкой, и была она, эта улыбка, дороже многих слов. Но даже с ним не решался заговорить новоявленный школяр, да и о чём? Как? Что бы он мог спросить? Сперва это предстояло хорошенько понять самому.
Всё сложилось хорошо, неожиданно хорошо. Распростившись с нищим, Тредиаковский решительно вступил на двор академии, и монах-привратник отвёл его в покои префекта отца Илиодора Грембицкого.
– Как там наш Иван, не забросил ли свои вирши? – поинтересовался префект, проглядывая рекомендательное письмо. По всему было заметно, что Ильинского он помнил и любил. Расспрашивать принялся с живым любопытством, как о близком, но давно не виденном человеке, и с удовольствием выслушал об Ивановом житье-бытье, даже припомнил к слову потешный стишок, сочинённый Ильинским ещё в академии. Префект скоро расположил Василия к себе, и тот не заметил, как выложил ему всё про петушиный бой, про гулянку в роскате и про полтину, но отец Илиодор не ругал, а лишь слегка пожурил.
Василий совсем оттаял и пустился в воспоминания об Астрахани, и монах, вызнав, что было ему нужно, перевёл разговор на любимые книги. Узнав, что юноша знаком с Вергилием, снял с полки томик, предложил прочитать. Василий читал по-латыни, а отец Илиодор пояснял, дополняя смысл греческими цитатами из «Одиссеи», и иногда просил Тредиаковского перевести – проверял его знания; когда же Василию случалось сбиваться, префект поправлял, но мягко, выдавая экзамен за обычную приятную беседу. Скоро Васька распалился и читал в полный уже голос, выразительно, с придыханием, как это делал астраханский патер Антоний.
Откинувшись в кресле, префект долго слушал, не прерывая, а затем, словно вмиг очнулся, спросил:
– Так говоришь, пел в хоре? Это хорошо, ничто так не развивает слух. Стихи, вижу, ты любишь и можешь читать, но эти вздохи… Лишнее, лишнее.
Затем последовал опрос по катехизису, и здесь префект был жесток, вопросы зачитывал особо сложные, но Васька знал катехизис назубок и подтверждал ответы пространными цитатами из Писания и Апостола. Отличная память, школа отца Иосифа, да и отцовские наставления очень теперь пригодились.
Так прошло часа три или больше того – экзамен прервал колокол, сзывающий к трапезе. Они спустились в большую столовенную палату, и Василия усадили с краю, а после еды молодой монашек, велев следовать за ним, повёл его куда-то коридорами и переходами. Перед тяжёлой кованой дверью они остановились. Провожатый открыл её и, пропуская Тредиаковского вперёд, учтиво поклонился и затворил её за ним с наружной стороны.
Префект был тут же, но он только передал прошение Ильинского и отошёл в глубину, к окошку, оставив их один на один. По почёту и богатому убранству покоев Васька догадался, к кому попал.
Ректор академии архимандрит Гедеон Вишневский был уже в летах. Его тяжёлое, грузное тело прочно покоилось в глубоком жёстком кресле рядом со столом, заваленным бумагами и книгами. Тяжёлые и властные, под стать всей фигуре, жгучие чёрные глаза пристально изучали юношу. Наконец он кивнул на табурет и, повертев в руках письмо, бросил его на стол, не разворачивая. Ещё с минуту отец Гедеон хранил молчание, выжидая, и затем заговорил тихо и размеренно – архимандрит страдал одышкой.
Он поинтересовался житьём у Кантемиров и сокрушённо качал головой, слушая о последних днях старого князя. В Москве мало ещё знали о его кончине – Василию предстояло разнести траурные известия.
Всем своим обликом ректор академии вызвал сперва в Ваське глубокое почтение, и он старался отвечать вдумчиво, боясь потревожить и оскорбить ненужным словом святость его сана. Каково же было ему слушать, как ректор, без видимого стеснения, со стариковским любопытством принялся вдруг выспрашивать и даже уточнять течение болезни и способы лечения, опробованные лекарями на князе Кантемире. Особенно заинтересовали его описания внутренних болей, претерпеваемых в последние дни умирающим. Такая мирская дотошность, отсутствие всяческого смирения покоробили Ваську, огорчили и оскорбили излишней любознательностью – почему-то главный пастырь академии в мыслях рисовался ему иным, сродни был первому величавому и пугающему впечатлению. Ему не пришло на ум, что в описываемых страданиях старик распознал мучающий его недуг. Но архимандрит словно не замечал робости сидевшего перед ним и так же неотрывно и внимательно сверлил его взглядом своих властных, жгучих глаз, привыкших наводить смятение на подчинённых. Васька вконец опешил и замолчал.