Страница 17 из 104
Проводив взглядом начальника штаба, Богусловский повернулся к Анне, и будто ошпарили его сердце кипятком: Анна беззвучно рыдала и так же беззвучно что-то говорила, шевеля посиневшими губами.
— Анна! Анна!
Она прижалась к нему, содрогаясь в рыдании, и запричитала:
— Слава богу, Миша! Слава богу!
Ничего не ответил ей Михаил, ибо понимал, что лишь лучик блеснул. Когда б ему сообщили о прекращении следствия и восстановлении в должности, тогда можно было бы кого угодно благодарить. А пока? Пока он повел Анну, как ослабевшую больную, в дом, не мешая ее радости и думая о том, как тяжело придется ей одной, особенно до обеда, пока Владик в школе. Он был вполне уверен, что прежние приятельницы ее не вдруг решатся захаживать запросто в их дом, повременят, приглядятся.
Предложил решительно:
— Поедем вместе. Втроем. Отца порадуем.
— Владик учится, — ответила Анна, пересиливая неутихающие рыдания. — Пропустит много.
— Наверстает. Не на год же уедем…
— Не от мира сего ты у меня, Миша, — успокаиваясь и даже вяло улыбаясь, молвила Анна. — Где деньги у нас — подумал? Спасибо начальник тыла заботился. И Оккеры не оставили. Мне сказывали, будто из партийной суммы нам выделяли деньги оплачивать продукты, а я думаю, Владимир Васильевич с Ларисой так свое благотворительство укрывали, боясь обидеть. А поездка, Миша, немалых денег стоит. Поезжай один. Мы будем ждать. А Семеону Иннокентьевичу я грибов да варенья упакую.
Это неожиданное признание Анны устыдило Михаила (он действительно о бытовых проблемах вовсе не думал), но и переполнило великою благодарностью судьбе за посланное ему непеременчивое счастье.
«Милая! Смогу ли я быть достойным доброты и чуткости твоей?!»
В комнату ворвался Владлен, расплескивая радость. Бросил портфель на диван и повис отцу на шею.
— Ура! Пусть теперь кто заикнется! Пусть попробуют!
Если не звонкая пощечина, то урок назидательный налицо. Перемалывая в себе обиду свою, оскорбленную честь свою, не подумал он даже, что и сыну, может быть, совсем нелегко живется, что его тоже могут избегать и наверняка избегают. Он, беспокоясь, не растет ли сын эгоистом, сам оказался эгоистом.
— Извини, сын, за горе, тебе причиненное.
— Папа, ты же в том не виновен!
— Я не о том, Владик. О себе я больше думал — не о вас с мамой. Понимаешь?
Не мог понять отрок отца. Он же не знал ночных его мыслей, однообразно-пустопорожних. Все, что делает отец, сыну представлялось значительным и совершенно правильным. Он любил отца, он верил ему и поступки свои оценивал отцовскими мерками. И вдруг отец винится… Непостижимо.
Тот вечер — их называют редкостными и берегут в памяти многие годы даже в самых дружных семьях — стал вечером еще большего узнавания самих себя, стал вечером душевного очищения. Оттого и уезжал Михаил Богусловский на следующий день со спокойным сердцем.
Долгий путь с надоевшим донельзя колесным перестуком и скрипом расшатанного вагона, на какие-то часы скрашенный чудесными байкальскими видами и копченым омулем на редких здесь остановках, ветхой величавостью Урала, где на каждой станции местные умельцы, столь же кряжистые и бородатые, как и сами горы, достойно торговали изящной работы шкатулками, бусами, брошами и заколками, с бойкими привокзальными рынками с великим множеством жареных до янтарной привлекательности кур и вареной картошки. Михаил Богусловский, ограниченный в деньгах, не мог жить полнокровной жизнью обычных пассажиров курьерского, которые без меры покупали и омуля, и кур, и картошку, нужные и совсем никчемные поделки из малахита. Он вынужден был сдерживать себя, но прохаживаться по бойким перронным базарчикам прохаживался, как и весь вагонный люд, отдыхая от вагонного однообразия.
Всегда и всему, однако же, приходит конец. Лихо пересчитавший стыки рельс и стрелки, курьерский сбавил прыть в пригороде столицы и принялся плутать в рельсовой паутине, с трудом, казалось, определяя нужную колею, а то пронзительно гудел, будто просил поводыря.
Припыхтел наконец к перрону с не очень густо снующими встречающими, и Михаил сразу же увидел своего отца. Стоял тот, как всегда, спокойно, уверенный, что точно рассчитал место остановки нужного вагона. Он был верен себе: не мельтешить, ничем не показывать беспокойства, все загодя предусмотреть, но на фоне других, суетившихся, семенивших вслед за вагонами или навстречу им, сталкивающихся, недовольно поругивающихся, выглядел он беспечным, неведомо для какой цели здесь оказавшимся.
К такой выдержке и такому спокойному расчету во всем, в самых мелких мелочах, Михаил еще не приучил себя в полной мере, хотя отцовскую манеру жизни считал для себя примерной. Вот и сейчас любовался отцом, к которому медленно приближались двери вагона.
Обнялись и расцеловались, как и положено; затем Богусловский-старший, положив руки на плечи своему сыну, отстранил его и, не скрывая гордости, заговорил:
— Смотри ты, каков был, таков и есть, а выходит — тот, да не тот. Сам начальник войск машину за ним посылает! Молодчина, блюдешь честь фамилии.
— Не совсем, отец. Не все ладно. Юзом у меня получается.
— Уведомлен. Юрий Викторович Трибчевский сказывал. Только, мыслю, позади печаль-беда…
— Так ли уж позади? Жить под дамокловым мечом ой как неловко. Порасскажу дома.
В машине они помалкивали. Вести праздную беседу им не хотелось и не моглось, договаривать же недоговоренное на перроне они не считали удобным при незнакомом вовсе шофере. Михаил делал вид, что весь поглощен разглядыванием улиц, на самом же деле все, что он видел, словно проскальзывало мимо его сознания: он боролся с собой, пытаясь осилить острую жалость к отцу, пытаясь обрести хотя бы внешнюю беспечность, но никак не мог пересилить себя. Помогая отцу, по-стариковски неловко садившемуся в машину, он ощутил студенистую дряблость некогда полного и тренированного тела. А когда они сели и шофер нажал на акселератор, Михаил глянул на отца, собираясь что-то спросить, увидел тощие, морщинистые складки, пустопорожними мешочками свисавшие по обе стороны подбородка, — комок подкатил к горлу, и Михаил поспешил отвернуться, чтобы отец не заметил его состояния и не расстроился. Он старался успокоить себя, но вопреки этому желанию все более и более расстраивался, казня и себя за то, что отец так стремительно сдал…
Часто ли он писал отцу? Если бы не Анна, больше одного письма в год не уходило бы. Не распахнул душу отцу ни при первом следствии, ни при втором, и отец, пользуясь лишь слухами да скупой информацией командования погранвойск, которое и само-то знало о деле лишь в общих чертах, мучился в догадках, искал пути, чтобы помочь сыну, но не находил возможности вмешаться в ход следствия, что наверняка угнетало его несказанно. Михаил сейчас понимал, сколько тревожных дум передумал отец, как исстрадался, и оттого еще более жалел отца и ругал себя:
«Эгоист! Бездушный, черствый эгоист!..»
Легковушка подрулила к новому многоэтажному дому добротной кирпичной кладки; лифтерша, румяная сонливая толстуха, услужливо нажала кнопку нужного этажа, и вот уже Богусловский-старший, отомкнув дверь, впустил сына в просторную прихожую. Молвил успокоенно:
— Дома, слава богу.
— Ты извини, отец, за все горести, тебе причиненные. Зачерствел я сердцем. Чувствовал свою только обиду, ее только и нес в душе. Анну, святую женщину, сына и тебя, родителя своего, не принял в сопереживатели. Казню себя теперь…
— Понимание вины — путь к исцелению. Позволь, однако же, усомниться в полноте анализа действий твоих и мыслей твоих. Сужу по твоему ответу на перроне.
— Не улавливаю точек соприкосновения?
— Отчего же? Отделить себя от близких обидами своими — никудышнее дело, однако же родные понять и простить в состоянии, а общество? Если эгоизм вселюдской, если для всех — камень за пазухой, тогда уж, извини, тогда и ты обуза для других.
— Круто. Но верно ли? Меня произвольно мытарят, а я — благодарствую нижайше? Не вторую ли щеку подставлять?!