Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 103



Глеб единственный не считал счастьем быть им, Бориком, любимцем арбатских комнат, и Борик никак не находил себе возле него места. Уличный ребенок Глеб представлялся ему то обожаемым героем, то злой бестией, то врагом, то другом, то никем вовсе. Борик вдруг начинал безудержно подражать брату, но это их не сближало. Уязвленный, Борик искал с ним ссоры, но Глеб и ссорился с ним так же равнодушно, как поддерживал вялую и неинтересную дружбу. Что-то недоговоренное, утаиваемое витало вокруг Глеба. Борик знал, что у них с братом разные матери и разные фамилии, но он никак не мог извлечь из этого знания того хаоса загадок и недомолвок, который извлекали взрослые. Мать просила не называть в доме имени какой-то женщины, отец ту женщину робко защищал, но тут же бросался к матери с уверениями, будто она ему в тысячу раз дороже, одарила его покоем, любовью, всем, а та все отняла. Мать в ответ стискивала виски и шептала, что не верит ему, не верит, а тетушка прикрывала дверь в их комнату, чтобы Борик ничего не слышал.

Он соглашался с этим, как соглашался со всем остальным, что разделяло его, ребенка, и их, взрослых. Этот порядок никогда не нарушался, но вот появился Глеб, и появился из того заповедного взрослого мира, из мира той самой таинственной женщины, чей призрак настойчиво преследовал Борика, и ему впервые захотелось не остаться за притворенной дверью, а заглянуть в нее. Да, у него было необоримое убеждение, что Глеб чужой, пришелец, пусть даже этому пришельцу за обедом давали пять клубничин, а Борику четыре. Но эта отчужденность незнакомца казалась ему чем-то волшебно-прекрасным. Сам он знал себя с головы до пят, знал свои игрушки, книги, пальто и ботинки. Они были привычными и обыкновенными, как и все в нем, добром, послушном Борике. И он завидовал даже облезлым кубикам, которые брат привез с собою, завидовал его вылинявшей матроске, друзья Глеба нравились ему больше собственных друзей, и иногда он ловил себя на ужасной мысли, что и мать Глеба, ту далекую неведомую женщину, он любил иначе, чем свою собственную мать, и любит, может быть, больше.

Отблески этой детской любви вспыхивали в нем всякий раз, когда он очаровывался и влюблялся, поэтому его влюбленность зрелого мужа принимала подчас формы ребяческие, он до седых волос оставался склонен скорее к поклонению своему кумиру, нежели к властвованию над ним, и женщины Бориса Аркадьевича были всегда намного (иные даже на десять лет) его старше и относились к нему по-матерински. Не видя воочию ту женщину, он в воображении наделял ее неземными достоинствами, лепя ее образ по невольным подсказкам матери: стоило той признаться, что у нее появилась морщинка на лбу, испортился профиль из-за неудачной прически или побелел еще один волос, и Борик тотчас вносил восполняющий штрих в слепок своего Пигмалиона. Ее лоб конечно же был идеально чист, профиль безупречен и волосы черней вороньего крыла. Когда мать обронила словечко о том, что ей хотелось бы черно-бурую лису на воротник и вуаль на шляпку, Борик сейчас же укутал в меха свою незнакомку, воображая ее строгий взгляд из-под вуали и надменную улыбку горделивого превосходства над всеми.

Он словно похищал все это у матери, как пустые флаконы из-под духов (отец дарил ей «Красную Москву»), которые выклянчивали у него дворовые девчонки. Ему хотелось, чтобы в смутном отдалении его мать существовала бы в каком-то еще более прекрасном облике, принадлежа ему, как и тот далекий кумир. Поэтому он не терзался чувством вора и похитителя, а наоборот, ощущал себя преданным сыном и был чист в душе. Он не раздваивался, он жил здесь, в арбатских комнатах, и не помышлял ни о чем ином. В нем не возникало ни малейшей надежды когда-либо увидеть воочию ту женщину; это было бы так же фантастично, как попасть в Испанию пли Америку, и он лишь в бесплотном сне воображения переносился туда.

Однажды он случайно узнал от брата, что его мать долго лежала в больнице, но теперь выписалась, и это создавало проблемы, над которыми все ломали головы. Домашние ходили озабоченные и раздраженные, и, бывая у выздоравливающей, отец никого не брал с собой, даже Глеба с ним не пускали, считая, что для ребенка это ненужное зрелище. Глеб же признался Борису, что намерен тайком побывать у матери, и, взяв с него клятву хранить молчание, спросил:

— Хочешь со мной?

— Хочу! — выпалил Борик, упоенный тем, что совершает нечто непозволительное, преступное и сладостное.

— А я тебя не возьму. Мал еще.

Глеб усмехнулся и загадочно прищелкнул языком.

Борик лихорадочно искал способ изменить жестокое решение брата.

— Отдать тебе копилку? В ней целый рубль!

— Зачем?

— Мы… мы… мы купим цветов! Выздоравливающим нужно дарить цветы! Папа рассказывал, что, когда я родился, он подарил маме целый куст сирени!

— Целый рубль, целый куст… Все у тебя целое! — передразнил Глеб. — Глупый ты! Моя мать не выздоровеет…

— Не говори так! — растерялся Борик.



— Я навсегда у вас останусь… Мачехе это не очень-то… да и тебе, а?!

Борик даже обрадовался, что можно так легко доказать обратное.

— Мы все тебя любим! Честное слово! Отец говорит, что ты не злой, а ожесточившийся.

— Проверим?

…Борик едва поспевал за братом, настойчиво обещая себе вернуться назад, лишь только возникнет подозрение, что Глеб готовит ему подвох. В душе он уже ждал подвоха, но как бы отказывался от того слабого преимущества, которое давала эта догадка, надеясь, что взамен брат откажется от преимущества в уверенности, силе и независимости. Перебежали улицу у аптеки, свернули на Арбатскую площадь, и тут Борик догадался, что они едут к той самой женщине, матери Глеба, и его окатило волной блаженного ужаса. Неужели правда?! Значит, Глеб доверял ему, и это был знак настоящей дружбы. Он еще раз удивился брату, и та самая переменчивость, которая его недавно ранила, теперь вызывала в нем восхищение.

— Сейчас в метро, — отрывисто сказал Глеб, и Борик послушно выполнил эту команду. — Садимся в вагон, — приказал Глеб, и Борик с той же готовностью подчинился. — Выходим.

Борик выбежал из вагона под своды незнакомой станции и, ощущая веселый азарт, прокатился по мраморному полу. Ему это понравилось, — он прокатился еще раз, затем еще, но тут его словно бы обдало холодом сзади. Он обернулся и увидел Глеба, который вскочил в вагон и издали махал ему рукой.

— Пока, ангелочек…

Глеб бросил его нарочно, с целью, но Борик долго ждал его на платформе. Он убеждал себя, что брат лишь подшутил над ним, но страх овладевал им все сильнее. Время, потраченное на бесполезное ожидание, словно затягивало его в темную воронку, из глубины которой слабая надежда на возвращение Глеба казалась все более далеким просветом. Ему становилось стыдно, что он обманул мать, без спросу убежав из дома, и он раскаивался в своем проступке, как всегда бывало, если безрассудный обман переставал приносить удовольствие, кружившее голову вначале, и постепенно наскучивал. Борик уже чувствовал обманутым себя и остро завидовал той своей безгрешной тени, которая как бы существовала в незнании матерью того, что ее запрет им коварно нарушен, в ее уверенности, что сын где-то во дворе, близко, под боком…

Домой он вернулся почти одновременно с Глебом. Тетушка принимала капли, мать, искавшая их по всем дворам, собиралась звонить в милицию.

— Где вас носило?! — накинулась она на братьев, снова ставя на примус остывший бульон.

Глеб медлил с ответом, не зная, что скажет Борик.

— Да просто… играли, — сказал Борик, отворачиваясь в сторону.

Он не отомстил, не выдал, и с той поры началась у них дружба, тяжелая, ревнивая, болезненная для Борика, но — дружба. «Прости, что я тогда…» — несколько раз заговаривал Глеб, пытавшийся заложить в фундамент их сближения камень покрепче, но Борик лишь отмахивался: забыто, зачем вспоминать! Дружба с Глебом не лишила его соблазна ревнивых сопоставлений: я и он, и Борик кавалерийским наскоком старался завоевать то, что Глеб отдавал ему добровольно. «Я лучше рисую звезду?» — спрашивал он запальчиво. «Конечно…» — пожимал плечами Глеб. «Нет, ты скажи, скажи!» — наскакивал Борик, и у него заранее навертывались слезы от бессильного сознания того, что, сколько бы раз ни повторял Глеб «Лучше, лучше!», не будет ему, Борику, полного покоя и счастья. Ему иногда казалось, что всех его достоинств и добродетелей мало, чтобы перевесить прелесть хотя бы одного недостатка брата. Даже звезда была у него как-то неуловимо искривлена, вытянута, изящна, и Борик (он рисовал по линейке) добивался у Глеба признания своего превосходства, чтобы верить не себе, а ему.