Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 103

— Слушай, жена Федотова, тебе Глеб звонил?

— Вчера и позавчера. Говорил о каком-то доме, который ты и общество отстаиваете, но Моссовет вас не поддерживает…

— Зачем же ты соглашалась?!

— Не спорить же мне. Он авторитет, а я кто?!

— Ну удружила! Ну удружила! Главное, ей говорили о каком-то доме… хорошенькое дельце! Да лучше б ты язык проглотила!

Борис Аркадьевич хотел даже замахнуться, но, глядя на жалкий лобик жены, ее испуганные глаза, устыдился своего порыва и лишь с досадой щелкнул пальцами в воздухе. Галина все равно расплакалась — слишком велика была обида. Ее слезы сначала вызвали в нем только досаду, но постепенно он смягчился, почувствовал к ней жалость и, чтобы успокоить ее, смиренно принял вид виноватого.

— Ладно, прости. Прости, пожалуйста…

В это время их и сфотографировала дочь, тем самым закрепляя взаимное примирение. Чтобы не сорваться вновь — все ресурсы долготерпения были на исходе, — Борис Аркадьевич сослался на важные дела и улизнул из дому. Пристанищем его в такие минуты был Арбат. Он шел от Арбатской площади мимо ресторана «Прага», Вахтанговского театра, сворачивал в переулок с оперной студией, пересекал проспект Калинина и нырял в кривую улочку, выводившую на Малую Молчановку, останавливался у бывшего доходного дома с каменными львами, а там все напоминало об арбатском детстве, о дружбе с Глебом, о любви к Ирине и женитьбе на Гале…

Спустившись в метро, он поймал себя на мысли, что, может быть, удастся встретить Ирину, и поэтому стал чаще поглядывать на часы, торопиться и убыстрять шаги. Разумеется, случайностью это не было, и Борис Аркадьевич прекрасно знал, что Ирина делает пересадку на «Белорусской», именно в половине шестого возвращаясь с работы. Но у него не хватило бы духу в этом сознаться, и, заметив ее на платформе, он невольно отвернулся, чтобы потом снова заметить как человек, удивленный случайной встречей.

— Ты как ребенок, Боря! К чему это?! — Она прижала к себе локоть, не позволяя ему взять ее под руку.

— Шел… Вижу — ты. Просто решил поздороваться. Здравствуйте, Ирина Васильевна.

— Проводи меня до вагона и немедленно уходи!

— Вот женская противоречивость: уходи и в то же время — проводи!

— Хватит, Борис, ты понял?! — Она как бы восполнила взглядом то недосказанное, что могло внушить ему всю подоплеку ее предостережения. — Пойми, ты создал ситуацию…

— Мы создали…

— Это жестоко — напоминать мне о минуте слабости! Господи, зачем мы вместе! Сестра догадывается, муж подозревает… Боря, все так сложно!

— По-моему, мы сами все усложняем…





— Допустим, я бы тебя послушалась, но ведь ты бы опять ревновал…

Себе она сказала это с уверенностью, но на него взглянула вопросительно.

— Ты бы этого не почувствовала.

Она усмехнулась, и ее взгляд уже ни о чем не спрашивал.

Они вместе прошли мимо «Праги», свернули в переулок, пересекли проспект, и Борис Аркадьевич стал вспоминать о детстве, о кирпичных дворах с бельевыми веревками. Ирина же, глядя на их Малую Молчановку и тот самый, знакомый с детства дом со львами, вспомнила совсем иное.

— Боря, — сказала она, — ведь ты женился на сестре, потому что меня первым поцеловал Глеб?

II

Была летняя духота, с подоконников все сняли, чтобы открыть обе створки окон, горшки с геранью стояли на полу, и Борика умоляли не бегать вокруг, а лучше сесть в уголочке и ждать. Взрослые тоже чего-то ждали, но усидеть на месте не могли, ходили из комнаты в комнату, по очереди берясь за одно и то же. Мать была раздражена, хотя старалась улыбаться, тетя Римма и бабушка (тогда еще была жива бабушка!) боялись попасть ей под горячую руку и поодаль с чем-то возились: расставляли чашки, подметали и брызгали на пол. Глеба привел отец. Он поставил его посреди комнаты, а сам от волнения побежал выпить воды.

— А вот и наш гость, — сказала тетушка. — Здравствуй, блондин. Познакомься-ка с братом.

Борика подвели к белоголовому мальчику в матроске, и он то ли улыбнулся, то ли состроил гримасу, и ему захотелось убежать, юркнуть в норку и не высовываться. Таким он и вышел на сохранившейся фотографии — хмурым, настороженным, изо всех сил старающимся скрыть свою растерянность. Что самое странное — он ведь ждал брата, но тут панически смутился и готов был возненавидеть отца, когда тот выдал его тайну:

— Ну, Борька, вот он, твой долгожданный!

Фотограф попросил его положить руку на плечо Глеба, и Борик сделал это неуклюже, натужно, как будто его заставили, поэтому и снимок получился неважный, хотя Глеб выглядит на нем вполне невозмутимо и спокойно. Глеб — да, но Борик, Борик… Вместо того чтобы радоваться брату, он и потом держался букой, в душе была каша, он сам себя не узнавал. Произнеся слово в присутствии Глеба, мучился, что сказал глупость, и тогда ему казалось спасительным ощущение, что его слова, жесты принадлежат кому-то другому, за кого ему адски стыдно, но стоило стыду схлынуть, и он снова вел себя, как тот другой, не он, не Борик. Может быть, в нем уже мелькнул проблеск обожания мальчика в матроске и возник ужас, что таким как есть — обычным, добрым, послушным Бориком — он будет ему неинтересен? Или, может быть, это была попытка бунта, подсказанная предчувствием, что его кумир окажется вскоре его же тираном? Все мучительно переплелось тогда, и домашние лишь недоумевали, какая муха укусила их Борика.

Взлелеянный внутри семейного круга любимец матери, отца, домочадцев, Борик был уверен, что брат попытается если и не отнять у него эти привилегии, то завоевать такие же для себя. Он был готов к соперничеству, но, как уже взявший вершину, на которую его соперник лишь карабкался, Борис стремился не столько взобраться выше, сколько помешать себя догнать. Чтобы направить преследователя по ложному следу, он из всеобщего любимца взял и превратился в сущее семейное горе. Тетка и бабушка простодушно удивлялись его капризам: «Ах, что это с Боренькой?!» — а Боренька знай поддавал жару. Ему донельзя хотелось заразить этим Глеба, но бацилла не прививалась, потому что мальчик в матроске давно переболел всеми детскими болезнями и капризничанье перед тетушкой считал дешевым геройством. Он держался скромно и благовоспитанно, правда, не позволял себя заласкивать и с холодком принимал нежности старших. Где-то глубоко сидел в нем волчонок, и стало ясно сразу, что репутацию любимчика он завоевывать не собирается.

Под разными предлогами Глеба тянуло на улицу, и он по целому часу выносил ведро и пропадал в булочной. В арбатских задворках пахло сырым кирпичом, кошками и выстиранными простынями, из окон долетали гаммы, и в дальнем углу двора стучал молотком татарин, забивая матрасные гвозди. Уже в ту пору была заметна разница между братьями. «Все-таки насколько Борька домашний, привязчивый, открытый», — говорила мать, и ее последующий вздох, задумчивая пауза и взгляд словно договаривали о Глебе то, о чем вслух говорить не хотелось: не привязчивый, скрытный, уличный…

Выслушивая похвалы своему нраву, Борик верил, что это счастье быть таким, как он. Он даже сочувствовал тем мальчикам, которые не были им, Бориком, а были Сашами, Ванями, Петями. Им этого счастья не досталось, они даже не ведали, какое оно. Борик забирался на колени к отцу, прижимался щекой к большой ноге бабушки, ловил мать за платье и каждый раз убеждался, что его счастье тут, на месте, его любят, он всем дорог и необходим. Притягивая же к себе любовь домашних, он и их любил с легкостью. Любил мать, отца, тетушку, и это было для него приятно, потому что и они как бы целиком состояли из любви к нему, весь дом состоял из любви к нему: стол, белая изразцовая печка, резной буфет с гребешком, старенький рыжий диван, абажур. У них единственных в доме был балкон, нависавший над кустами белой сирени, и порою Борика до дрожи пронизывала мысль: какой же он счастливый, что родился именно здесь, у своей матери и своего отца, ведь мог же он родиться у чужих, а у его родителей сыном был бы какой-нибудь Саша или Ваня. До появления Глеба мать казалась ему самой лучшей матерью, отец самым лучшим отцом, и конечно же он жил в самом лучшем городе Москве и в самой лучшей стране на свете. Слушая черный круг репродуктора, висевшего над обеденным столом, Борик с облегчением думал, до чего же ему повезло, раз все ужасное и страшное творится где-то в чужеземных странах, далеко, не здесь.