Страница 11 из 181
Как сейчас помню это прекрасное, чуть-чуть свежее утро и наш путь из Замоскворечья, с Пятницкой, в Черкизово, то есть через всю Москву. По дороге мы заехали еще к Елисееву: «Надо с собой гостинцев захватить», — сказал Николай Иванович, с недавних пор ставший большим любителем простонародных слов и выражений. Этот жалкий кутейник разыгрывал из себя этакого родовитого купца, как я пытался изображать собою тонного и томного лорда-анархиста. В обоих нас не было ничего подлинного.
«Гостинцы» — коньяк, пару бутылок вина, дичь и всевозможные закуски нам у Елисеева упаковали в плетеную корзинку, малец вынес ее за нами в машину, мы сели и покатили в Черкизово… Кажется, мы еще куда-то заезжали по дороге, потому что, как я отлично, помню, на постройку мы прибыли около полудня — рабочие ушли обедать, леса пустовали. Всюду на мостках, обвивших возводимое здание, лежали грудки кирпичей и около них, вокруг ведёрец с известью, были разбросаны инструменты. Мы поднялись на самый верх и оттуда увидели каменщиков и других рабочих, сгрудившихся вокруг огромного дымящегося котла.
Мы были уже над окнами третьего этажа, на последних венцах кирпичной кладки. С высоты этой из низкорослого Черкизова видно было далеко, особенно влево, за пригород, где уже начинались какие-то рощицы, поля и огороды. И там, среди деревенского пейзажа, сверкала вода и за нею, из зелени больших деревьев, поднималось высокое белое здание с небольшой золотою главкой и золотым же крестом над нею.
— Что там такое?
— А, это!.. Туда мы и покатим, дорогой мой. Это и есть Николаевская Измайловская богадельня для старых военных. Не бывал?
— Что там бывать?
— Древность! Ведь это петровская еще постройка, чуть ли не дней потешных. Богадельня со всех сторон окружена прудом, собственно — она остров; а вот там, видишь, зеленеет и желтеет — это перед мостом через пруд чудеснейший парк, называемый генеральским. И в парке — она!
— Генеральша?
— Нет, что ты!.. Дочка старенького генерала, который управляет или, уж не знаю как сказать, командует богадельней. Девушка — чудо! — и Николай Иванович опять поцеловал кончики своих пальцев. — Прямо как ядреный грибочек в этом парке. И умненькая, Бальмонта наизусть читает.
— Но нас генерал с генеральшей не пустят к ней.
— Всё устроено! — успокоил меня Николай Иванович. — Генеральши вообще нет, Олечка — сирота, и живет при ней некая дам де компани, вероятно, генеральская любовница. Тоже, знаешь, бабец примечательный.
Мне было всё равно, я даже мало слушал болтовню Николая Ивановича. Меня в это утро больше интересовал он сам, нервность его жестов и нервичность непрерывного похохатывания; явно прорвавшиеся наружу симптомы его внутреннего трепетания, овладевавшего им страха. И я приглядывался к нему с любопытством и ожиданием, тоже не лишенными страха. Но я сдерживался.
Оба мы много курили. У Елисеева мы взяли по коробочке заграничных пахитосок. На крышках их, изображавших тропический пейзаж, было напечатано по-английски: «Манила». И я, доставая пахитоску за пахитоской, думал угрюмо: «Эх, уехать бы от всей этой чертовщины на эту самую Манилу или еще дальше, в какой-то там Парагвай».
Тем временем мы обошли всю кладку и, возвращаясь, опять подошли к тому ее месту, откуда начинались покатые мостки, по которым каменщики поднимались вверх и спускались вниз. Тут мне Николай Иванович указал на одно упущение строителей: последнее звено этих мостков лежало своим верхним концом на брусе. Брус со стороны лесов был прочно закреплен в бревне железной скобой, с нашей же просто был положен в углубление кирпичной кладки и вдавался в нее приблизительно на один вершок всего. От ветра леса несколько раскачивались, и конец бруса ползал по выемке. Если улучить тот момент, когда брус отползает, и сильно ударить по его концу носком ботинка — он несомненно вылетит из паза и всё звено мостков рухнет вниз с многосаженной высоты, и рухнет на какие-то железные трубы, сложенные внизу.
— Каково? — поднял на меня глаза Николай Иванович. — Ну, как тебе это нравится?
— Да! — Я опустил глаза под его откровенным взглядом и осторожно ступил на страшные доски. Благополучно пройдя опасное звено, я остановился и подождал Николая Ивановича.
— Я буду стоять вот тут, где теперь мы, — прямо сказал он мне. — Ксения будет на середине пролета. Ты — наверху, и ты ударишь по бревну. И всё кончено.
— Но почему я, а не вы это сделаете? — В моем сердце поднималась волна возмущения.
— Потому что тогда не может возникнуть никаких подозрений. Кто тебя заподозрит? И надо сделать это завтра же, в это время. Завтра начнут класть стропила, и ее легко будет уговорить поехать с нами.
Внутренняя нервическая дрожь, заставлявшая Николая Ивановича все эти дни похохатывать, поеживаться и передергивать плечами, теперь била его тело, как заправская лихорадка. И говорил он с трудом — так говорят при легком параличе, когда язык плохо слушается, или при жажде, при пересохшей гортани.
Я, мне казалось, был совершенно спокоен, спокоен спокойствием ледяным.
— После этого я хочу уехать в Парагвай, — сказал я.
— Ты уедешь. Я дам тебе сто тысяч.
— Мало. Двести!
— Хорошо.
И мы оба, закурив и жадно затягиваясь пряным дымом, стали медленно спускаться с лесов.
Всё, вероятно, и произошло бы так, как предполагал Николай Иванович, и быть бы мне сейчас парагвайским помещиком, а не сидеть с тобой, бандитом, в этой гнусной камере шанхайской тюрьмы, если бы не та самая пустяковина, о которой я упомянул, приступая к рассказу. Она-то и спутала все карты. Дело в том, что в тот же самый день Ксения Петровна где-то подобрала и привезла домой кем-то или чем-то помятого полуживого воробья. Она подняла на ноги весь дом, пытаясь спасти бедную птицу; она так искренне была огорчена ее судьбой, так горевала и мучилась, что мне стало ее жаль, сестру жаль. Я в первый раз за всю мою жизнь понял, что в сущности Ксения очень несчастна, хочет любить, цепляется за каждую видимость любви и жестоко обманывается. И всё, может быть, потому лишь, что у нее нет детей, что как я превращаюсь в урода оттого, что меня никогда не согрела материнская ласка, так и она съеживается, как бы кастрируется судьбой от неумения или невозможности полюбить.
Я подошел к Ксении, взглянул ей в глаза и поцеловал руку.
— Ты что? — удивленно спросила она меня.
— Ничего, — ответил я. — И я, и ты, мы оба несчастны.
Кажется, она даже рассердилась, а я в своей комнате проплакал более часа. Потом успокоился и стал точно железный. Я знал, что я что-то сделаю, но только сестру свою не убью. А утром на другой день мы поехали на постройку. Я прошел вперед и занял место у конца страшного бруса. Ксения пропустила вперед Николая Ивановича, как ни предупредительно он в этом месте уступал ей дорогу. После, на суде, она говорила, что в туфлю ей попал камешек и она шла с трудом.
Я вышиб ударом ноги конец бруса, и бедный Николай Иванович полетел вниз на железные трубы. К счастью для себя, падая, он на полпути полета встретил выступ какого-то бревна, это смягчило силу удара, и насмерть он не расшибся, только переломил ногу и вывихнул кисть руки. Он имел глупость заявить куда следует о покушении на его жизнь со стороны Ксении и меня, ее сообщника. Но на скамью подсудимых попал только я. Многие москвичи помнят это скандальное дело — «Русское Слово» уделяло ему по полстраницы.
А я, понимаешь, почувствовал себя в тюрьме превосходно — словно нашел место, со дня моего рождения мне уготованное. И хотя я на суде рассказал, вот как тебе, всю чистую правду, дали мне, брат, каторгу, и с тех пор вот я и ношусь по тюрьмам, специализировавшись на ограблении уважаемых господ ювелиров, но всё это ты уже знаешь.
— А где сейчас твоя сестра, Модест? — спросил я.
— В Англии, превратившись в миссис Гарвей. Есть у ней, слышал я, и детки давно. Ничего, пусть живет. За этого воробья я ей всё простил. Простил и забыл о ней. А теперь, — продолжал он, прислушавшись к затихающим шагам индуса-стражника, прогуливающегося по коридору перед дверьми камер, — теперь, парень, давай приниматься за работу.