Страница 10 из 181
— Здравствуйте, садитесь. Что угодно?
И тоже — полнейшее равнодушие к моей блестящей внешности, к великолепному покрою моего жакета и брюк, сшитых лучшим московским портным. Сознаюсь, меня это даже как-то обескуражило. Почему у людей, среди которых я вращался, платье, покрой его и качество материала, ценность камня в галстучной булавке или в перстеньке имели такое решающее значение при знакомстве с человеком, а на всех вот этих уродов всё это не производит никакого впечатления? В чем дело? Что это за странные существа, словно с другой планеты? Да, сам нищий, но живущий в доме, имеющем тридцать две комнаты, и на всем готовом проживающий в год до тысячи рублей карманных денег, я был уже изуродован миллионами моей сестрицы. И вот, состроив одну из наинадменнейших гримас на безусом лице, я ответил знаменитости:
— Мой родственник, инженер-технолог такой-то просил меня передать вам письмо.
Буркалы барыни глядели на меня несколько ошалело. Видимо, она всё еще продолжала думать о чем-то своем, химическом, и смысл моих слов не сразу дошел до ее сознания. Но вот в них, наконец, блеснула мысль, понимание.
— Ах, это… опять? — удивленно подняла она белесые брови. — Ведь я же не ответила на оба его письма. О чем можно писать в третий раз? Как это можно?
— Простите, я ничего не знаю, — с некоторой резкостью тона ответил я. Я был разочарован и даже обижен за Николая Ивановича: можно ли перед такой распинаться и унижаться, приготовь она хоть двадцать синтетических каучуков? И как мало эта знаменитость была похожа на ее портреты, печатавшиеся в газетах.
— Я ничего не знал о том, что Николай Иванович Заварзин уже писал вам, — продолжал я. — Об этом он ничего не сказал мне. Поверьте, знай я, что, доставляя это письмо, я делаю вам неприятное, я бы не взялся за это поручение. Дело в том, что сам Николай Иванович сильно болен, — начал было я врать, как обещал своему шурину, но химичка так на меня взглянула, словно насквозь просветила, и я умолк.
И, улыбнувшись, она сказала мне:
— Нет, неприятности вы мне никакой не причинили, да и к Николаю я никаких плохих чувств не питаю, так ему и передайте. Но писем он мне пусть не пишет. Этого не надо, — и она жестом отстранилась от письма, которое я ей протягивал.
Смотрела она на меня спокойно, даже ласково, но как-то невесело. И, представь себе, стала она мне нравиться, несмотря на свою белесость и одутловатость лика. Некой милостивой государыней она мне вдруг показалась, очень таким хорошим и могущественным человеком. Как-то весь я к ней потянулся и припал душой. И, так припав, стал я, видимо, и сам хорошим, несколько жалким мальчуганом, хотя и в великолепном пиджаке, первосортных штанах и с пятидесятирублевой жемчужиной в парчовом галстуке.
И сказал я попросту:
— Николай Иванович вас любит, он всегда говорит о вас…
А она мне на это:
— Николай Иванович никого не любит. Для любви нужны большие силы души, а их у него нет.
— Он науку любит, — сам чувствуя, что говорю по-детски, сказал я.
Белесая покачала головою:
— Нет!
И мы замолчали. Я понимал, что теперь мне нужно встать, поклониться и уйти, но, понимаешь, вдруг мне до боли, вернее, до какого-то непонятного мне страха жаль стало расставаться с этой некрасивой и уже немолодой женщиной, с этой комнатой, поблескивающей химической посудой самой разнообразной формы, комнатой, где шипел горящий газ и пахло хлором. Право, в этот миг было у меня в душе предчувствие, что эта комната, эта женщина или нечто, чем она живет, — мое единственное спасение от какого-то несчастья, уже нависающего надо мной, как тяжелая туча. Может быть, и женщина это понимала — ласково и печально смотрела она на меня. Через полминуты я справился с собой и поднялся.
Покидая лабораторию, садясь в коляску лихача на дутиках, так в то время в Москве называли только что появившиеся пролетки с пневматическими шинами, — лихач ждал меня у подъезда, — я уразумел одну плачевную для всего моего последующего бытия истину: что в мире есть люди совершенно иного, чем я, душевного устройства, высокого и красивого, но мне с этими людьми никогда не быть, и хотя они мне и нравятся и я хотел бы быть таким же, как они, но этого никогда не будет, короче говоря, быть мне сволочью и со сволочью век коротать. Но над всем этим этакой крошечной искоркой теплилась мыслишка или надежда, может быть: хоть я и сволочь и со всякой сволочью, но все-таки лучше всякого хорошего из наихорошейших, из самых небесно-наиголубейших. Где-то я читал, что вот подобная искорка-надежда как раз и свойственна врожденным преступникам, что, мол, именно она-то и дает им силу на любую злодейскую пакость. Но это уж психология.
Ах, сколько горчайших самобичеваний вызвал у Николая Ивановича отказ химички возобновить с ним знакомство! Чего только не выслушал я, каких только покаяний не было. Выяснилась, между прочим, и довольно пошлая историйка — взял не любя, пожил и бросил, оскорбленный некрасивостью своей избранницы. А теперь вот опять попытался ухватиться за брошенную, как утопающий хватается за соломинку. Не удалось.
Впрочем, Николай Иванович скоро утешился.
Начал он выпивать, покучивать; заснобствовал. Как я, дурачок, изображал из себя анархиста, так и он, прикрывая надуманным увлечением крушение надежд и упований, вообразил себя футуристом. В Москве как раз тогда стали появляться молодые люди, размалевывающие себе физиономии. Попытался он даже завести у себя некий литературно-художественный салон, но сестра моя разом пресекла эту затею.
Я не знаю, что в эти дни происходило между нею и Николаем Ивановичем, о чем и как они говорили, но с этих пор я стал замечать в отношениях Ксении к ее мужу то, чего никогда ранее не было: снисходительную иронию, прикрывавшую уже зашевелившееся в ее душе, но еще, быть может, неосознанное презрение. Кутежей же его, позднего возвращения домой и почти ежедневного подпития она как бы не замечала. К этому же времени относятся возобновившиеся частые посещения нашего дома инженером Гарвеем, англичанином, о котором, помнится, дорогой мой, я уже упомянул. Николай Иванович полагал по наивности своей, что при помощи этого бритта Ксения хочет возбудить в нем ревность и вернуть на путь трезвости и добропорядочности, но я, лучше его зная характер сестры, был уверен в том, что очень скоро Николай Иванович будет просто выкинут из дома. Так я ему об этом и сказал.
Он явно струсил и задумался, недели на две совершенно бросил свои кутежи и даже попробовал было заявить о себе как о главе семьи. Но новая роль ему не удалась. Англичанин, с которым он попытался держаться за столом высокомерно, лишь удивленно вскидывал на него свои рыжие ресницы и с вопросительной иронией переводил глаза то на меня, то на Ксению. Та чуть заметно улыбалась своими тонкими злыми губами и осаживала мужа ледяным взглядом. Даже наша избалованная прислуга смеялась над ним, бедным, и только мне было его жаль. Связывала меня с ним наша какая-то общая неприкаянность. Да, я жалел Николая Ивановича и в то же время ждал от него чего-то. Озадаченность темным облаком лежала на его лице и тревожными стали глаза, как у человека, задумавшего нечто опасное. Его внутренний трепет передавался и мне.
И вот всё открылось.
Как-то уже ранней осенью, вскоре после того, как я провалился на конкурсном экзамене в Императорское техническое, предложил мне Николай Иванович отправиться с ним в Черкизово, это пригород Москвы. Там моя сестрица строила трехэтажный корпус для нового завода — решила мыло варить и еще что-то выделывать, — и Николай Иванович из пятого в десятое наблюдал за постройкой и иногда ездил для проверки. В этот день, вернее, в это утро он попросил меня поехать вместе с ним, прельстив тем, что потом-де мы поедем за город, в село Измайлово, в какой-то парк, где он мне покажет нечто удивительное.
— Девушку, — пояснил он. — Вот какую!..
И пошлейше поцеловал кончики пальцев.
Мне было всё равно, и я согласился.
У нас было два автомобиля, и одним из них сестра разрешала нам обоим пользоваться по своему усмотрению. Другая машина, более новая, и шофер были лишь в ее распоряжении. Оба мы машиной управлять умели.