Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 103

— Да ты сам в это не веришь, — с жаром возразил Буркхард. — Ты вечно играешь, у тебя сегодня дурное настроение, и тебе хочется разыграть перед собой трагедию потерянной жизни. Но меня ты не проведешь, все это одна дурь, однажды она тебя погубит.

Молчание. Мимо прошел садовник. Где-то пел ребенок. Буркхард выпускал тонкие колечки в комнату — окон в ней было много, ходил взад и вперед и в конце концов вышел за дверь. Мартин медленно последовал за ним, надвинул белую летнюю шляпу на лоб и поплелся вслед за другом по гравийной дорожке до выщербленной скамейки. Оба сели. Буркхард тихонько насвистывал.

— Тебе было когда-нибудь восемнадцать лет? Или двадцать? — тихо спросил Мартин.

— Конечно.

— Хорошо. Тогда вспомни. Ведь все было совсем иначе! Ты никогда не вспоминаешь об этой полноте чувств, этом сказочном изобилии ощущений! Женщины — это было как ночная итальянская феерия под деревьями классического увеселительного парка, как на новой картине австрийского художника Хирль-Деронко — все такое чарующее, воздушное, мечтательное; просто дух захватывает, как роскошно. А ночи, проведенные за чтением любимых книг! Тогда не перевелись еще поэты, при одном имени которых у меня начинало биться сердце. Мне хотелось стать одним из них, таким, при чтении стихов которого красивые женщины забывают про сон, а юные студенты дрожат от волнения и восторга. А потом эти тихие долгие прогулки, то по длинным аллеям, то по горам, с томиком стихов в кармане… А еще раньше первая женщина, за которой ты неотступно следишь глазами и осыпаешь ее безумными стихами…

— Но ты же сам говоришь, что это были безумные стихи…

— Ну да, конечно, безумные! Так оно и было, в этом и есть все колдовство, это сладкое безумие, поднимавшееся, как одурманивающая волна, от сердца к глазам, в виски, заполняя все мысли. Разве у тебя не щемит сердце, когда ты об этом думаешь?

— Уж этого ты никак не можешь от меня требовать. У тебя самого сердце уже много лет не щемит.

— Буркхард!

— Прости! Но я повторяю тебе: это сплошь сентиментальности. Тебе просто стало необходимо чем-то одурманить себя — пожалуйста, но не втягивай меня в эту затею.

— Тут ты прав. На меня напало что-то вроде юношеской романтики, и я на мгновение вообразил, что наивные картины и понятия того времени все еще живы, например дружба. Ну да ладно, прощай!

Мартин быстрыми шагами пошел к дому. Буркхард с удивлением поспешил за ним. Он догнал его только возле конюшен, где Мартин собирался звонком вызвать кучера. Друг подоспел как раз вовремя, чтобы остановить Мартина.

— Что за сцены ты устраиваешь! — зашептал он ему. — Все же знают, что ты сегодня здесь, к вечеру соберутся гости из города, а кроме того, я не имел в виду ничего дурного!

Мартин снял его руку и потеснил друга чуть в сторону, сказав неприятным тоном:

— Прошу тебя! — Он позвонил. Потом повернулся к Буркхарду. — Извинись за меня перед добрыми людьми, — произнес он холодно, — я уезжаю домой.

— Но, дружище! Мне очень жаль, что я тебя…





— Мне тоже очень жаль, что я досаждал тебе своими проблемами. В прошлые встречи все было по-другому!

Подошел кучер.

— В город! — приказал Мартин. И, пока кучер запрягал лошадей, принялся неторопливо ходить по двору. После неприятной паузы Буркхард отошел к стене — двор был просторный.

— Может быть, — произнес он тихо, — ты не отдаешь себе сейчас отчета, что оскорбляешь меня.

Мартин ответил лишь отталкивающим холодным взглядом.

— Возможно, ты раскаешься в этом, — добавил Буркхард. — Я извинюсь за тебя перед моими гостями, и на твое оскорбление я тоже закрываю глаза. Ты возбужден, причем больше обычного; возможно, даже болен. Послезавтра я буду в городе и навешу тебя. Договорились?

Мартин задумался на мгновение.

— Да, — сказал он потом, коротко пожал другу руку и сел в пролетку.

Всю дорогу, пока он ехал через согретые солнцем светлые луга, мысли его были заняты воспоминаниями о его юности и всплывшими в памяти картинами и образами. О разногласиях с другом и о своей досаде на него он вскоре забыл. Ему казалось, не существует ничего другого, о чем стоило бы думать, ничего значительного, притягательного и более живого, чем та потусторонняя жизнь утраченной молодости, эти загадочно прекрасные, осиянные звездами на небосклоне темно-зеленые кущи, воспетые им в восторженных юношеских стихах, лелеявших мечты о победах и лавровых венках. И сдержанный, взвешивающий каждый слог певец «серебряных песен» и «каменных идолов» откинулся, закрыв глаза, на спинку сиденья и принялся напевать про себя первую строку из старинного романса на стихи Рюккерта[4]:

В юности, ах в юности…

С того вечера на ольховом холме его не покидало внутреннее беспокойство и тоска по родным местам. То неожиданное чувство раздражения, раскаяния и юношеского томления, которое остается незнакомым, вероятно, лишь немногим мужчинам. Но если большинство из них быстро справляются с этим размягчающим, щемящим душу настроением нахлынувших на час воспоминаний, то одинокий поэт, привыкший к тягостному анализу своих ощущений, целыми днями находился в их власти.

Светлые луга, каменные ограждения с нависшими над ними ветвями деревьев и старомодные колонны портиков господских усадеб так и мелькали, пролетая мимо; за ними нивы и островки ярко-красных диких маков на краю поля, небольшие крестьянские хутора, где в садах пышно и скученно цвели георгины, левкои и резеда. Мартин не замечал их, как не видел детей, резвившихся у сельских домов, работающих в поле людей или разгуливающих в теннисных шортах девушек. Он вдруг опять вспомнил только что покинутого им Буркхарда. Тот высмеивал его, отпускал шуточки. «Избавь меня от твоих забот», — сказал он ему. А ведь это был его друг, единственный, кого он так называл. И теперь, когда тот бросил его в беде, у него больше не было никого, к кому бы он мог пойти. Несколько утонченных, очень образованных молодых людей, ценителей искусства, группка восхищающихся глупцов, маленькая стайка робких, обожающих его юнцов — вот его окружение. С горечью вспоминал сейчас поэт друзей своей юности. Самый лучший из них отказал ему в верности, ибо был слишком самостоятельным, чтобы следовать за ним его путем эгоиста, постепенно погружаясь в такой же замкнутый образ жизни. Остальных он одного за другим сознательно отвадил сам, когда после завершения учебы в нем проснулось честолюбие, а отвращение ко всему дилетантскому и неэстетичному сделало его еще более одиноким и нетерпимым. Друзья были изгнаны им окончательно. И все эти годы никто из них не был нужен ему, но только сегодня он обнаружил, что их уже нет.

Мартин мысленно перебрал круг знакомых. Среди них не было никого, кому бы ему захотелось рассказать сейчас о своем настроении. И тут вдруг перед его глазами встал образ Элизабет.

Элизабет! Она обладала тем, чего не было у других; она одна была ровней ему по духу и уму, по презрению к окружающему миру, и она одна понимала душу художника, творческой личности. Она мыслила достаточно глубоко, чтобы понять его самое мрачное настроение, и в то же время была слишком испорченной и скептичной, чтобы при каждой горькой улыбке, исторгнутой им из истерзанной и лишенной святынь души, вместе с ним улыбаться. Поэт, поколебавшись, решил рискнуть и сделать ее своей доверенной, решил завоевать эту красивую женщину, которая — как говорили — никогда не любила.

Только когда пролетку вынесло на мощеную дорогу, стук копыт заставил его очнуться от мыслей, и он заметил, что уже добрался до города. Через несколько минут он был у себя в квартире. Вымыв лицо и руки, он снял сюртук и вошел в кабинет, смотревший единственным, но большим окном в тихий сад. Нежный запах весенней листвы каштана заполнил маленькое прохладное помещение с высоким потолком. На низком столике лежал разрезанный и в нескольких местах с закладками «Можжевельник» Бруно Вилле[5]. Мартин взял второй том, пролистнул прочитанные страницы и продолжил чтение. Он — приверженец классики, фанатично следящий за формой — снова улыбнулся простому и наивному языку этого философского романа. «Книга, которой мог бы порадоваться Новалис», — подумал он. Но потом полностью погрузился в чтение, увлекшись фрагментарной диалектикой сочинения и изучая логику этого нового мировоззрения. Учение о смерти и здесь оставляло, по его мнению, открытым главный вопрос, лишь слегка модифицируя его. И множество примеров и диалогов он также находил поставленными слишком преднамеренно, по типу сократовских, на службу заранее предопределенному. В принципе он воспринимал эту первую попытку поэтического озарения на почве монистического мировоззрения не столько как литературное событие, а скорее как ознакомление с некой другой философией. Мартин был хорошо знаком со сложной психологией современного человека и сам был слишком непостоянен, слишком переменчив в своих настроениях и недостаточно наивен, чтобы верить в великую утешительную силу философии и оказываемое ею влияние на жизнь отдельного индивида. В прошлом у него была одна философская работа по теме l`art pour l`art[6], так что сама теория не была ему чуждой, но только поэтому она больше не могла быть для него тешащим душу артистическим упражнением в умственных построениях.