Страница 26 из 103
— Елена!
— Да?
— О, ты!
И наши пальцы ощупывали друг друга, пока не успокаивались, сплетаясь. Я смотрел на бледную полоску неба, и когда обернулся, то увидел, что и она смотрит туда же, а в темноте в ее глазах мерцает тот дальний слабый свет и на длинных неморгающих ресницах висят, поблескивая, слезы. Я медленно стер их поцелуями и удивился, какие они были холодные и соленые на вкус. Она притянула меня к себе, крепко поцеловала и встала.
— А теперь пора. Уходи.
И когда мы уже стояли в дверях, она неожиданно поцеловала меня еще раз, горячо и страстно, а потом задрожала так, что и меня начало трясти, и сказала едва слышным, задыхающимся голосом:
— Иди, иди! Слышишь, иди же! — И когда я уже стоял за дверью, то услышал еще: — Адье! Никогда не приходи, не приходи снова! Адье!
Прежде чем я смог что-то сказать, она потянула на себя дверь. У меня сжалось сердце от полной неясности, но огромное внутреннее счастье перевешивало — домой я летел как на крыльях. Я шел, громко топая, но не замечал этого. Дома я скинул одежду и высунулся в рубашке в окно.
Я хотел бы повторить эту ночь. Теплый ветер ласкал меня, словно это была материнская рука; перед высоким оконцем в темноте шептались высокие же каштаны, доносился легкий аромат с полей, и снова в ночи прорезали тяжело нависшее небо далекие, сверкающие золотыми отблесками зарницы. Слабое далекое погромыхивание раздавалось то в одной, то в другой стороне; странный, едва слышимый звук, словно где-то, очень далеко отсюда, ворочались с боку на бок леса и горы и бормотали во сне тяжелые, усталые несбыточные слова. Я все это видел и слышал, будто был король в своем замке счастья и все это принадлежало мне и существовало лишь для того, чтобы быть при моем глубоком чувстве достойным местом отрады. Все мое существо дышало блаженством и терялось, как любовный стих, устремившийся в своем полете над спящей землей сквозь необъятную ночную даль к далеким светящимся облакам, подхваченный каждым очерченным темным деревом и темной макушкой холмов, словно руками любви. Не было ничего такого, что можно было бы описать словами, но по-прежнему живет во мне как нечто неутраченное, и я мог бы, если бы для этого существовал особый язык, точно описать каждую пробегающую по земле теплую волну, каждый шорох верхушки деревьев в темноте, зигзаги далеких молний и тайный ритм грома.
Нет, я не могу этого описать. Самое прекрасное и интимное, самое дорогое нельзя рассказать словами. Но я хотел бы еще раз пережить ту ночь.
Если бы я уже не попрощался с управляющим Беккером, я бы наверняка отправился к нему на следующее утро. Вместо этого я слонялся по деревне, а потом написал длиннющее письмо Елене. Я сообщил ей, что приду вечером, сделал ей множество предложений, подробно и совершенно серьезно изложил положение моих дел и то, какая меня ждет перспектива после учебы и спросил, как она относится к тому, чтобы я сразу поговорил с ее отцом, или с этим надо еще пока повременить, пока я наверняка не займу то положение, на которое рассчитываю в будущем. Вечером я пошел к ней. Отца опять не было; один из его местных поставщиков вот уже несколько дней занимал его внимание.
Я поцеловал свое бесценное сокровище, потянул ее за собой в комнату и спросил про письмо. Да, она его получила. И что она об этом думает? Она молчала и смотрела на меня умоляющим взглядом, и поскольку я давил на нее, она закрыла мне рукой рот, поцеловала меня в лоб и тихо простонала, но так горестно, что я не знал, как ей помочь. На все мои ласковые расспросы она только качнула головой, мягко и нежно улыбнулась из глубины своей странной печали, обвила меня рукой и снова села рядом, как вчера, молча и покорно. Она крепко прижалась ко мне, положила голову мне на грудь, и я стал медленно целовать ее волосы, лоб, щеки, затылок, не в состоянии о чем-либо думать, пока голова моя не закружилась. Я вскочил.
— Так должен я завтра поговорить с твоим отцом или нет?
— Нет, — сказала она, — пожалуйста, нет.
— Почему? Ты боишься?
Она покачала головой.
— Тогда почему же?
— Ах, оставь, ну пожалуйста, оставь! Не заводи об этом речь. У нас есть еще четверть часа для себя.
И мы опять сидели и любили друг друга, заключив молчаливые объятия, и пока она так прижималась ко мне и при каждой ласке задерживала мою руку и вздрагивала, ее подавленность и тоска перешли и на меня. Я пробовал сопротивляться и уговаривал ее думать обо мне и о нашем счастье.
— Да, да, — кивала она, — лучше не говорить об этом! Нам сейчас так хорошо, мы счастливы.
После этого она несколько раз сильно и молча поцеловала меня, страстно и с жаром, и повисла обессиленно и устало на моей руке. И когда мне пора было уходить, она провела рукой по моим волосам и сказала вполголоса: — Адье, мое сокровище. Завтра не приходи! Вообще больше не приходи, пожалуйста! Разве ты не видишь, что делаешь меня несчастной?
Мое сердце разрывалось от мук, пока я шел домой, полночи я размышлял над ее словами. Почему она не верила мне и не была счастлива? Я вспомнил вдруг, что она сказала мне несколько недель назад: «Мы, женщины, не так свободны, как вы, и надо научиться сносить неизбежное». Что было для нее неизбежным?
Мне необходимо было это знать, и поэтому я послал ей утром записку и ждал ее вечером после окончания работ, когда все рабочие ушли, за сараем с мраморными блоками. Она пришла поздно и очень нервничала.
— Зачем ты пришел? Достаточно. Отец дома.
— Нет, — возразил я, — сначала ты мне скажешь, что у тебя на сердце, все-все, иначе я не уйду.
Елена смотрела на меня спокойно, только была очень бледна, как белые мраморные плиты у ее ног.
— Не мучай меня, — едва прошептала она. — Я не могу тебе сказать, я не хочу говорить об этом. Только одно — уезжай, сегодня или завтра, и забудь все, что было. Я не могу тебе принадлежать.
Ей было зябко; несмотря на теплый июльский вечер, она дрожала от легкого ветерка. Вряд ли я когда-либо ощущал такую душевную боль, как в эти мгновения. Но я не мог так уйти.
— Скажи мне наконец все, — повторил я, — мне надо все знать.
Она посмотрела на меня — и во мне все сжалось от боли. Но мне не оставалось ничего другого.
— Говори, — потребовал я довольно грубо, — иначе я немедленно пойду в дом к твоему отцу.
Она невольно выпрямилась, и была, несмотря на бледность, в этих вечерних сумерках печальна, но необычайно прекрасна. Она заговорила бесстрастно и громче, чем до того.
— Ну так слушай. Я не свободна, и ты не можешь меня получить. Это место занято другим. Этого тебе достаточно?
— Нет, — сказал я, — этого недостаточно. Ты любишь этого другого? Больше, чем меня?
— О, что ты! — воскликнула она с жаром. — Нет-нет, я совсем его не люблю. Но я обещана ему, и с этим ничего не поделаешь.
— Почему нет? Тем более что ты его не любишь!
— Я тогда ничего не знала о тебе. Он понравился мне, любить я его не любила, но он порядочный человек, и я не знала никого другого. Поэтому и сказала «да», и теперь так должно и остаться.
— Вовсе нет, Елена. Ты можешь взять свое слово назад.
— Да, конечно. Но дело тут не в нем, а в отце. Ему я не могу отказать…
— Но позволь мне поговорить с ним…
— Ах ты, младенец! Ты что же, совсем ничего не понимаешь?..
Я посмотрел на нее. Она почти открыто смеялась.
— Я продана, моим отцом и по моему согласию, за деньги. Зимой — свадьба.
Она отвернулась, сделала несколько шагов и снова вернулась.
И сказала:
— Дорогой мой, наберись мужества! Тебе нельзя больше приходить, ты не можешь…
— И все только из-за денег? — Я не мог успокоиться.
Она пожала плечами.
— Разве в этом дело? Мой отец никогда не пойдет на попятную, он так же прочно связан словом, как и я. Ты не знаешь его! Если я подведу его — быть беде. Так что крепись, будь разумен, ты еще ребенок!
И потом ее вдруг как прорвало:
— Пойми и не губи меня!.. Сейчас я еще могу делать что хочу. Но если ты еще раз дотронешься до меня — я не выдержу… Я ни разу не поцелую тебя больше, иначе мы пропадем.