Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 103

Так мир приветствовал расставание художника-исполнителя с его былым идеалом.

Мартин ждал четыре дня, пять дней. Элизабет не появлялась. На шестой и седьмой день Мартин закрылся в своем кабинете. В непрекращающейся борьбе с навязчивыми картинами больного воображения и жгучей потребностью разразиться рыданиями, безутешный, он провел изнурительные часы. С полным горечи сердцем он призывал свои мысли к порядку, призывал неотступно и строго, и искал выхода для надвигающегося на него будущего. С трудом подавлял он к себе отвращение. Он не находил в своей жизни, своей плоти и мыслях ничего, что не позорило бы его, не пятнало и не было недостойным — вся атмосфера дома казалась ему грязной, все напоминало об утробных вздохах в порыве извращенной страсти, дышало потом их похотливых тел.

И вот пришло время, наступления которого он ждал со страхом уже несколько месяцев. У него отобрали единственную женщину, драгоценный образ самых нежных его мечтаний, похитили ту совершенную грацию, лишив ее благородного благоухания. И ее, и его собственное искусство было замарано и унижено. Он никогда больше не сможет, наслаждаясь ее музыкой, мечтать об идеале прекрасного и никогда больше не сможет насладиться и воспеть в стихах строгое, молчаливое отчуждение ее бесконечно высокого и просветленного искусства.

Еще горше рисовались ему будущие встречи с Элизабет. Месяцами они будут холодно проходить друг мимо друга, всегда лишь с усмешкой приветствия во взгляде и улыбкой на бледных лицах. И встретятся вновь, чтобы вспомнить с бесконечной печалью и горечью прошлое. И даже в какой-то час поддадутся прелести нахлынувших воспоминаний и еще раз проиграют всю эту злосчастную любовную связь, дойдя до того же отчаяния, и разойдутся опять, еще менее достойно, чем прежде, унося в душах горечь и ожесточение.

Когда после нескольких дней, проведенных в тщетной борьбе, Мартин покидал свою комнату, слуга его в ужасе от него отшатнулся. Он и сам испугался, увидав себя в зеркале, — сломленный, выражение лица демоническое.

Он принял решение и был уверен, что все делает правильно. Его почитатель, тот самый ученый-историк, в доме и саду которого он часто встречал Элизабет, получил в эти дни от него письмо. «Пять моих пространных сочинений, — значилось там, — как вы знаете, были изготовлены мною в виде факсимильных рукописных изданий с вариациями. Вы окажете мне большую услугу, если поможете получить их обратно. Вам их вернут скорее, чем мне. Названия и адреса владельцев вы найдете в приложенном к письму списке. Постарайтесь, по возможности, собрать все экземпляры и приложите к ним, пожалуйста, свой — для меня очень важно получить их все до единого…»

Ученый охотно взялся выполнить просьбу. Мартин хочет сделать новую редакцию и затем опубликовать их, предположил он. Ежедневно Мартин получал несколько экземпляров своих рукописных сочинений — изящные, с педантичностью выполненные специально обученным им для этого переписчиком тетрадки из бумаги ручной выделки, сброшюрованные широкой черной лентой и снабженные его вензелем. Наконец недоставало лишь трех экземпляров — два из них владельцы решительно отказывались отдать, а третий, похоже, был утерян. Большинство манускриптов были вложены в элегантные кожаные или обтянутые шелком папки. Маленькая коллекция нарядных папочек лежала перед поэтом. По сути, это было собрание его сочинений, дело его жизни; дни и ночи лучших лет употребил он на то, чтобы придать этим безупречно прекрасным стихам их блистательный внешний вид и их богатое, полное смысла оформление. В этих недешево стоящих папочках они годами хранились бы его почитателями и были бы в добрый час прочитаны с полным вниманием, доставляя наслаждение тонким ценителям поэзии.

Сурово сдвинув брови и сжав губы, поэт смотрел на папки, пересчитывая экземпляры. Он не открыл ни одной тетрадки — все эти долго вынашиваемые, без конца выверяемые, бесконечное число раз перечитанные и заново переделанные стихи хранились в его памяти.

Когда пришли последние экземпляры, Мартин связал папки вместе. Вечером, после наступления темноты, он отнес тяжелый пакет в лодку и поплыл по темной воде в сторону Буокса. На середине озера он остановился и просидел, склонившись и не двигаясь, целый час, положив правую руку на белый узел, заключивший в себя труд всей его жизни. Невыносимо резкая боль пронизывала в течение этого мрачного безмолвного часа его душу.

Потом он медленно поднялся, положил узел на край накренившейся лодки, провел по нему, ласково поглаживая, еще раз рукой и наконец молча столкнул за борт; узел неторопливо и бесшумно ушел под воду. Тихо журча и закручиваясь в игривый водоворот, вода сомкнулись над ним навсегда.

На следующий день он вложил в своего Ариосто в том месте, откуда читал он Элизабет в их особенно счастливое утро, красную ленту и несколько лепестков роз и послал бесценное издание пианистке в подарок.





А историк получил загадочную записку: «Благодарю Вас за Ваши усилия! Глядя на многочисленные листки, я вновь остро ощутил извечную боль художников — ars longa, vita brevis[15]. Если я умру раньше Вас, то завещаю Вам свою библиотеку — при одном условии, что моя коллекция альдин[16] не окажется однажды разрозненной».

Мартин уехал в Гриндельвальд[17] и бесследно исчез высоко в горах.

1900–1901

КАВАЛЕР НА ЛЬДУ

Мир тогда мне казался совсем другим. Лет мне было двенадцать с половиной от роду, и мир был для меня полон радужных мальчишеских радостей и грез. Но вот впервые забрезжила пока еще смутная чувственная пелена далекой и сладострастной юности, потревожив мою удивленную душу.

Стояла долгая холодная зима, и наша прекрасная речка в Шварцвальде неделями оставалась замерзшей. Я не могу забыть того странного пугающего и вызывающего восторг чувства, с каким я в то первое жгуче-морозное утро ступил на реку, ставшую до самой своей глубины льдом, который оставался таким прозрачным, что сквозь него, как сквозь тонкую льдинку, можно было увидеть под ногами зеленую воду, песчаное дно, покрытое мелкими камешками, удивительное переплетение водяных растений и изредка даже темные спинки рыбешек.

По полдня я носился с товарищами на коньках, щеки горели, руки были от холода синими, сердце колотилось от быстрого бега, до краев переполненное чудесным наслаждением от той бездумности, какая выпадает на этот период мальчишеской жизни. Мы гоняли наперегонки, соревновались в прыжках, кто прыгнет дальше и выше, играли в салочки, и те, чьи старомодные костяные коньки были прикручены бечевками к сапогам, были не самыми слабыми конькобежцами. Но на одном из нас, сыне владельца фабрики, были коньки «Галифакс» — они привинчивались к высоким ботинкам без всяких шнурков и ремней, и надеть или снять их можно было в два счета. С того момента я каждый год писал на записочке к Рождеству одно только слово: «Галифакс», — но каждый раз безуспешно; когда же, через двенадцать лет, я захотел как-то приобрести себе пару коньков, вполне добротных и элегантных, и попросил в магазине что-нибудь фирмы «Галифакс» — великая мечта раннего детства разбилась, к моей печали, вдребезги: меня с улыбкой заверили, что устаревшая эта система уже давно не самая лучшая.

Больше всего я любил кататься один и часто катался, пока не становилось совсем темно. Я носился как бешеный, учился резко останавливаться на полной скорости или делать поворот, чертя дугу, балансируя при этом руками, чтобы удержать равновесие. Многие из моих приятелей использовали это время на то, чтобы понравиться девушкам и поухаживать за ними. Для меня девушек не существовало. Пока другие воздавали им рыцарские почести, делая вокруг них несмелые, однако исполненные страсти круги на льду, или решительно и ловко катались с ними парами, я наслаждался свободой скольжения в одиночестве. А «девичьи угодники» вызывали у меня лишь сочувствие и усмешку. Ибо, по откровениям некоторых школьных приятелей, мне казалось сомнительным, что их галантная услужливость удостаивалась вознаграждения.