Страница 3 из 21
И тут как раз затрезвонил телефон. Не городской, не междугородный, а тот, что связывал все внутренние кабинеты и службы — из огненно-красной пластмассы.
— К вам Изюмов, из Севастополя, — услышал Геннадий Евгеньевич, приложив к уху трубку. Докладывал, судя по голосу, прапорщик, молоденький, щупленький, красно-рыжий, как медь. По-военному четко и коротко доложил своим высоким и резким фальцетом. Этим, отличаясь от прочих охранников, и запечатлелся инструктору.
— Передай ему, — запросто, без чинов попросил Градченко прапорщика, — пусть берет пропуск… Я заказал… И ко мне… Третий этаж, первая дверь от лифта направо.
Отодвинул в сторону папку, поднялся. Подошел вплотную к окну. Отсюда виден весь двор — от бюро пропусков и до парадного входа в основной внутренний корпус.
Этот, показался Градченко первый же вышедший из бюро пропусков старикан. Но тут же усомнился: нет, не похож. Кто же из них, перебрал он еще с полдесятка мужчин. В конечном итоге, остановился на двух, прошедших в дом под окном.
А когда без стука дверь в кабинет отворилась и, не спрашивая, свободно и широко вошел человек, стало ясно: ошибся — никто из двоих. Совершенно другой.
С первых дней своих привык Ваня слышать мерный рокот залоторожской волны на краю Великого Тихого и таинственный шум дикой приморской тайги. И когда из-за болезни старшей сестры (да и рождения младшего брата) через всю страну перебрался на теплое Черное море, то капризное детское сердце и тут привычно запросило свое. И нашло. Золото солнца, синь бездонная над головой, под ногами кипенье теплой черноморской волны, раскаленный песок. Степь, сады, за ними кизиловые да фундуковые рощи и темной стеной по краю земли не дальневосточные пологие сопки, а высокие скалистые горы. И только зазвякает надтреснутой медью последний школьный звонок, только сбросит Ваня с плеч на пол истрепанный ранец, как тут же за город, на вольную волюшку — с краболовкой и удочкой, с клетками и сетью для ловли птиц, с дробовой пятизарядной «фроловкой». А застанет его где-нибудь без крыши, покроет все собой вокруг южная ночь: свист соловьиный, грохот цикад и в лунном призрачном свете неяркое свечение звезд — и, грея спину, пылает до рассвета умело разведенный Ваней костер.
Мать после первой такой ночной самоволки, изболевшись по сыну душой, встретила его мокрой метлой да запущенной вдогонку тарелкой с перловкой. Отец, правда, только слегка пожурил: предупреждать, мол, надо, сынок, коли уходишь с ночевкой — да призвал к осторожности.
И так Ваня погрузился во все это чудо свободы — целиком, с головой, что даже когда пришла очередь книг (весь дом был ими забит: мать — школьный русист, литератор; философ, историк — отец), Ваня впивался в книжные строки, предпочтительно устроившись не в комнате на диване или за столом, а где-нибудь под кустом, на чинаре, в ветвях или между скалок у гудевшего волнами моря. И в каких только эпохах и странах, кем только в воображении своем не побывал: и Спартаком, сокрушающим в ярости Рим, и открывающим Новый свет Колумбом, и Жюльеном, Инсаровым, Павкой Корчагиным… И уж совсем позабыл про весь остальной белый свет, когда в его жилах забурлило жгучим огнем. И в книгах его увлекали теперь не столько мужская отвага, сила и ум — не борьба, а смущавшие неискушенную душу тайны их героинь, их смятенная близость с героями. Он и в кино-то теперь не восстаний на боевых кораблях, не стремительных рейдов чапаевцев, не разгрома чекистами вражеских гнезд жадно искал, а Орлову и Доннер с ослепительной их красотой, замирал в картинной галерее перед прекрасной Дианой, а на пляжах жадно пялился на полуприкрытые женские бедра и груди. И не во сне, казалось, нет, а наяву стала вдруг однажды его целовать, обнимать пышненькая и славненькая Риточка Калнен, его однокашница из девятого параллельного, с которой на летней площадке не раз танцевал. И проснулся Ваня, дрожа весь, в поту, в простынной отвратительной липкости, пронзенный (словно раскаленной иглой) каким-то впервые испытанным счастьем.
И так был этим всем одурманен, что даже тогда не смог одолеть всех этих чар и открыть завороженных глаз на действительность, когда крушившая в ту пору направо-налево где-то рядом слепая дубина зацепила вдруг и отца. И он в одночасье осунулся, поседел и стал поминутно хвататься за сердце.
И годы потребовались, до двадцатого партийного съезда дожить, чтобы понять, что же тогда случилось с отцом. Что со всей страной, со всем советским народом случилось. И еще четверть года прошло, прежде чем разоблачительный секретный доклад — весь, целиком, кроме делегатов закрытого съезда, смогли услышать, прочесть и другие коммунисты страны, и то лишь в ответственных, руководящих инстанциях.
В редакции толстую красную книжицу читал сам Дмитрий Федорович Бугаенко — первый горкомовский секретарь. И чем глубже она потрясала молодого газетчика Ивана Григорьевича Изюмова, тем более он отказывался верить ей. И только когда с трибуны в зал полетели слова о самом кровавом этапе нашей истории, о том, почему гитлеровцы докатились до самой Москвы, до Волги, отхватили чуть ли не весь предгорный Кавказ, Изюмову уже не требовалось никаких подтверждений и доказательств. Разумеется, о перечислявшихся в секретном письме грубейших просчетах и изуверстве Верховного Главнокомандующего накануне и в начальный, разгромный для нас период войны Иван Григорьевич слышал впервые. Но последствия всего этого сам, на шкуре своей испытал.
Немец тогда стремительно наседал. Отец, вступив в ополчение, голову за свой город, за Севастополь, сложил. А Ваня с сестрой, братом и матерью успел за море удрать, на Кавказ. Здесь, прямо из-за парты, в армию его и забрили — вместе со всеми парнями десятого класса. Солдатскую форму на плечи, на пояс подсумок с патронами, в руки — винтовку — и топай, мальчишки, на передовую, на фронт. Замели, кто попался, и других по пути. К заданному рубежу подошли на пятые сутки. Сталин как раз отдал знаменитый 209-й приказ. Сам комполка зачитал его перед строем: все, хватит, — дальше некуда отступать! Почти половина республик, всего населения страны уже под пятою врага, множество заводов и фабрик, пастбищ и хлебных полей, нефть, уголь, руда… Приказываю: не взирая на лица, на ранги, любого, кто отступит хотя бы на шаг, тут же, на месте стрелять! Ни шагу назад!
И только зачитали приказ, сразу же вывели и поставили перед развернутым полком заросшего черной щетиной солдатика, едва стоявшего на ногах, босого, без пояса, мешком штаны на дрожавших ногах. Он и сам-то был, как порожний мешок: обвис весь, руки болтались плетьми, пустыми глазами уставился тупо в пространство. Местным, из ближайшего горного аула оказался приговоренный к расстрелу. Второй раз уже пытался бежать. По дороге в горы, домой и прихватили его. И каждому солдату наглядный урок — перед полком и прикончили.
На второй день вывели перед строем еще одного, мальчишку, такого же, как и сам Ваня, в ржавых веснушках, белобрысенького и, как палка, худого. И за то его только, что подобрал и спрятал в красноармейской книжке вражеский ядовитый листок.
С первого же дня (только погнали колонну на передовую) нет-нет, да и налетали то «мессеры», то «юнкерсы», а то и странная — две палки и крыло поперек — разведывательная фашистская «рама». Эта повыше обычно, под самыми тучами шла, а первые — пронесутся на бреющем вдоль всего растянувшегося по полю полка, а он врассыпную, проревут, страх нагоняя, моторами, прострочат пулеметами, да под завязку еще бомбы с листовками понакидают на головы — и айда поскорей наутек. Наши тоже ведь, пусть из винтовок только, а огрызались.
Как удержаться, не подобрать вражеский цветастый «папир»? Вот солдатик, видать, и сунул бумажку в карман. А кто-то, больно уж преданный, должно, и донес. И запустил бездушный свой механизм особист. И расстреляли мальчишку — полку остальному в пример.
Подбирал из любопытства листовки, случалось, и Ваня. И слушая, что читал Бугаенко о роковых просчетах Главнокомандующего, сразу вспоминал небольшую газетенку добровольческой освободительной армии генерала-предателя Власова — «Боевой путь», а под названием жирным шрифтом расшифровка СССР: «Смерть Сталина спасет Россию!» Или как наш ярко раскрашенный, с тараканьими усами вождь, оседлав табуретку, уныло тянет под балалайку: «Последний нонешний денечек», а бравый Гитлер, развалившись в кресле и растягивая, насколько возможно, гармонь, во всю глотку орет: «Широка страна моя родная».