Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 19



— Я, я их убил. Я виноват. Никогда мне этого себе не простить. Никогда!

И так он сейчас вырвал эти слова из себя, с такой отравленной глубинной тоской, что Люба в испуге еще выше привскинулась рядом с ним на тахте, села над ним, наблюдая за тем, как он тоже резко, почти рывком потянулся вверх по подушке, к стене, стукнулся о нее головой. Тоже сел. Обхватил ладонью лицо. Судорожно прошелся пальцами по нему — вниз, до скулы. Да так и застыл.

Когда Ваня впервые признался Любе, что мучит его, она поразилась. Даже не верилось, что всегда такой как будто открытый, общительный, порой даже веселый, лихой муж ее, оказывается, все эти годы, что она знала его, тайно носил в себе такой мучительный, тягостный грех, как чужие, бессмысленно загубленные им юные жизни. Вот и считай после этого, что знаешь людей, даже тех, кто постоянно рядом с тобой, самых родных тебе, близких. Сочувствуя, невольно вскинула руку, принялась ворошить ему волосы. И вдруг как пронзило ее.

«Боже, — отринувшись, как на чужого, стала глядеть она на него, — а если бы тогда снайпер Ваню убил? Не тех двоих, а его? Или когда он выскочил с термосом на нейтральную полосу, или по пулемету стрелял, или по танкам?.. И четыре раза попадало в него — осколками, пулями! Ведь не было бы тогда его у меня. Не было! — вдруг испугалась она. — И Олежки бы не было. Как же я прежде не понимала? — И, пораженная этим прозрением, еще пуще затихнув и присмирев, уставясь удивленно на мужа, пыталась постигнуть точившие его, оказывается, все минувшие годы тяжесть и боль. — Боже, как же все они там, на фронте, — и наши, и даже враги, — как же там все они вместе были повязаны, затянуты в один огромный чудовищный узел, в клубок, как друг от друга зависимы! И всегда ли, каждый ли?.. И чем был старше, чем выше стоял, тем, конечно, больше зависело от него, сколькими жизнями распоряжался. И всегда ли, как надо, умело, всегда ли по совести? Ваня тоже ведь не хотел, а вон как вышло… Боже, и неужто все, как и он, до сих пор не спят по ночам, терзаются, каются?»

— Я вот живу… Олежка, ты у меня, — снова услышала Люба, — а их давно уже нет. Из-за меня ведь их нет. Из-за меня!

— Ваня, — склонилась Люба к нему, — не надо, Ванечка, слышишь? Успокойся, прошу. — И с горечью, с болью подумала: «С его-то чувствительностью, впечатлительностью, нет, не скоро пройдет… Если вообще когда-нибудь позабудется. Да, скорее всего, никогда. Постой, постой, — вдруг пришло ей на ум. — Если правдиво, честно, по совести… Да как же он раньше?.. Неужто ни разу в голову ему не пришло? Да как же он до сих-то пор? Как?»- И, склонившись к нему, прямо на ухо взволнованно зашептала:- Ваня, слышишь? Тебе надо к ним. Да, да… Родных разыскать… Ну, этих — убитых… И к ним… И все, все им рассказать. Как было, ничего не тая. Ты слушаешь?.. Ты слышишь меня?

Он слушал. И слышал… Глупенькая, да неужто же он не думал об этом? Да думал, думал! Сколько раз думал! Лишь скрутит, только как живых увидит снова Пашукова и Сальчука, и все: не знает, что делать с собой, куда себя деть. И за это как за соломинку, как за спасение как раз и хватался: к ним, к родителям их, поскорее, немедленно — к тем, кто их породил, кто еще остался, живет, ходит за погибших сынов по земле. И перед кем же, как не перед ними, может еще покаяться он, ответить, облегчить свою изнывшую душу? Перед кем? И Ваня решился… И собирался уже… И не раз. За десять-то лет! А не собрался вот, так и не смог.

— Ну что я скажу им? Что? — спросил он чуть ли не плача. — Вот я — живой. Явился. Это я убил ваших сыновей. По моей вине они не вернулись домой. По моей! Ну как, как я им это скажу? Как? Нет, не могу!

Люба смотрела на мужа и сама чуть не плакала. Ну что, что тут можно сказать? И, прижавшись к нему, поникнув, молчала.

— Я по себе знаю, по себе, — выдавливал из себя, маялся Ваня. — Отец наш… Я до сих пор его жду, до сих пор… Во сне вижу, бывает, в других узнаю. Я потом ездил туда, где в последний раз его видели. Этого солдата, связиста нашел, что с ним в паре ходил, — Колю Булина. Никого другого так не искал, как его, чтоб об отце расспросить, разузнать… Все, что возможно, узнать. Тысячи наших ведь там полегли. Тысячи! Ни за что ни про что… А я все надеюсь и теперь еще жду… И сколько их еще ждет. Еще верят, видят их по ночам, ходят встречать… — Ваня вздохнул тяжело. Помолчал. — И Олеську с Маратом, наверное, ждут. Вот так же, как я отца.

— Не ждут. Их уже не ждут, — возразила жена. — Им же домой похоронки послали. Ты же сам мне рассказывал, как это было. Так что не ждут.

— Ну и что… Похоронки, — не согласился Ваня. — Моего отца тоже видели… Коля Булин видел, когда немцы на Херсонесе наших раненых добивали. Прижали к морю и добивали. А у отца… Руки у него… По локти не было рук, миной оторвало. — Голос дрогнул у Вани. Но он сумел собой овладеть. — Коля почти до последней минуты видел его. Потом потерялись. Вот и думаю: а вдруг просто где-то задержался отец. Пусть без рук, а еще вернется, придет…





— Уже бы вернулся, если был бы живой, — трезво заметила Люба. — Давно бы вернулся.

— Да, руки, — согласился подавленно Ваня. — Даже если не немцы, все равно… Жарища… Июль… От гангрены мог помереть. — Еще горестней, тяжче вздохнул. — Как представлю себе… Отец… Мой отец… Он же молодой еще был — сорок три только исполнилось. Немцы на них, а он… Постоять за себя, отомстить даже не мог. Вместо рук одни только кости торчат из-под окровавленных тряпок. Да и больно же было, наверное. Господи! — взмолился вдруг Ваня. — Бедный, как же он, наверное, мучился! — Слезы блеснули, дрогнул, искривился страдальчески рот. Ваня еще пытался сдержаться. Но теперь уже не смог. Слезы из глаз покатились — на щеки, обтекая губы, на шею, на грудь. Не выдержав, всхлипнул. Еще раз, еще… И зарыдал — откровенно, беспомощно, весь, без стеснения отдавшись безысходному сыновнему горю. Даже и не пытаясь больше взять себя в руки.

Такого с Ваней не было еще никогда. И Люба снова принялась его утешать: гладила, как частенько и Олежку, ладошкой по голове, смахивала пальцами слезы с сырых раскрасневшихся мужниных щек, целуя, раз-другой неловко, растерянно клюнула его куда-то в лоб, в подбородок, в лицо.

Постепенно Ваня затих. Оторвал спину от стены, вниз снова сполз — головой на подушку. И неподвижно, молча уставил застекленевшие глаза в потолок.

Затихла и Люба.

Так они и лежали, думая всяк о своем, а в сущности об одном: какое же это проклятье — война. Бездна какая-то. Бездна. И нет-нет да и разверзается неожиданно в тех, кто ее пережил, перенес, особенно кто прошел через фронт — через разлуки и ужасы, надежду и веру, через свои и чужие кровь, ранения, смерть. И ничем ее, эту бездну, не заполнить уже, не изжить. Ничем. Так и останется с ними навек, навсегда. До конца. И даже, похоже, чем дальше, тем пуще. И как же это так можно, чтобы люди сами себе отрывали ее — эту пропасть в душах своих? Как? Неужели мало им тех, что и так, помимо их воли, рано или поздно разверзаются в каждой судьбе сами собой — болезнями, волей слепого неумолимого случая, сроком, жестко отмеренным каждому наперед?

Люба легонечко вздрогнула, оторвалась от мужа, вскинула голову с его застывшего крутого плеча и с любопытством, несколько сверху стала смотреть на него. Муж по-прежнему неподвижно, молча глядел в потолок.

«Нельзя так, — забеспокоилась Люба. — Надо как-то отвлечь». И тут же нашлась.

— Ваня, а что тебе о Николае ответили? — как можно спокойней спросила она. — Ты ведь так и не дал мне письма.

С Колей Булиным (Ваня только на год был моложе), когда его отыскал и тот рассказал ему об отце, подружился. Вместе в вечернюю школу ходили, чтобы вспомнить программу и аттестаты получишь, вместе поехали в университет. Ваня на факультет журналистики поступал, как о том еще до войны в школе мечтал, а Николай выбрал экономический. Зато в общежитии снова оказались одном. Вдвоем всегда отправлялись и на разные приработки, всем, что имели, делились. И вдруг на третьем курсе Николая забрали. И не за какую-нибудь ерунду, что в ту пору было обычным, не по пустому навету, не за анекдот, за обмолвку, а за то, что он подвергнул сомнению правильность некоторых основных положений сталинского труда «Марксизм и вопросы языкознания». И сделал это на курсовом семинаре, публично. Тут же, правда, попытались образумить его. Но он принялся убежденно отстаивать свою правоту и несостоятельность аргументации Сталина.