Страница 7 из 19
Артиллерийский разведчик у рации, на заднем сиденье «виллиса», что-то докладывал Пивню, а тот как-то торжественно, празднично во всю глотку орал:
— Прице-е-ел!.. Высота-а-а!..
Сам все приказывал, сам. Лично желал направлять, возможно, заключительный для него в этой войне бригадный артиллерийский огонь по заклятому, на последнем издыхании врагу. Но отдавал он команды не только командирам полков, как ему, комбригу, и было положено, и даже не только комбатам и взводным — офицерам вообще, а, похоже, адресовал их прямо солдатам — тем, что были поближе и могли его слышать. Но устав есть устав (это сам Пивень лишь мог его здесь нарушать, а остальные — только попробуй), и устав требовал, чтобы все — от командиров полков до командиров орудий — по ступенькам, все ниже и ниже, точно и четко все команды комбрига тут же за ним повторяли. И как когда-то дома, в порту, со стоявших у причалов загадочных, манивших к себе кораблей, повторяясь из уст в уста множество раз, на берег, до Вани долетали команды их капитанов, так и теперь хор голосов доносил до него единую и непреклонную волю наивысшего здесь, в долине, начальника.
Все, что он, комбриг, полковник Пивень, успел приказать, успели выполнить уже и наводчики: установили на указанных им делениях панорам маховички, отработали на поворот и подъем и штурвалами. Стволы всех орудий вздыбились вверх. И только тогда вдруг до Вани дошло… До сих пор почти всегда — по танкам, по фрицам, что шли в атаку или задницей поворачивались, били прямой наводкой и стволы из глубоких, с брустверами огневых стлались почти над самой землей. А теперь в небо смотрели. И куда же это тогда полетят их снаряды? Куда? Получалось, чуть ли не за пятнадцать километров отсюда. Для «соток» это близко к пределу, а для «зисов»- и вовсе предел. Любопытно, где же и что это за цель?
И словно почуяв, что это сейчас мучает всех, Пивень, а за ним — сверху вниз, до последней ступеньки — и вся командирская «лестница» заголосила:
— По скоплению живой силы врага! Беглым! Три снаряда!.. Прицельных!.. — На миг Пивень замолк, приосанился на приземистой — чужой, не нашей — машине всей своей богатырской статью и, отступая от уставной установленной формулы, вдруг призывно, почти умоляюще крикнул:- Напоследок, ребятушки!.. Никогда уж не будет… Никогда! Зададим же гадам фашистским русского перца! — Хватил, насколько сумела вобрать в себя грудь, еще чистого, нетронутого здесь войной горного воздуха и с упоением, яростно рявкнул:- Огонь! — И вместе с папахой, сорванной им с головы, рубанул сплеча кулаком.
Воздух как бы сжался, содрогнулась земля, и словно бы обрушились горы и небо. Долина вмиг утонула в дыму. Сдавило тяжестью грудь. Ело глаза. И, как и в свой фронтовой первый день — от первого выстрела «сорокапятки», так и теперь — от нестерпимого жуткого грохота «сотки», от вулканического рева более трех десятков пушечных жерл Ваня, уродливо морщась, вскинув руки к лицу, невольно зажал ими уши. В детстве еще, напропалую пропадая на море, купаясь, ныряя, он так надорвал свои перепонки, что их не раз приходилось лечить, врачи предупреждали от проникновения в уши какой бы то ни было влаги, кроме лекарств. Ваня, конечно, о том забывал и в конце концов загубил себе перепонки. «Сорокапятки», «пятидесятисемимиллиметровки» и «семидесятишестимиллиметровки» постепенно приучился на фронте кое-как выносить и не ожидал, что «сотки» сейчас подействуют на него так. А они гудели, казалось, во сто крат сильней всех прежних орудий. И рев их, прорываясь сквозь ладони и уши, под череп, в мозг, в каждую его клеточку, казалось, рвал его на куски, глаза будто лезли на лоб, и гудела колоколом голова. И даже когда, вынужденный, несмотря ни на что, оставаться у пушки и команды отдавать номерным, широко открывал сразу ссохшийся рот, легче не становилось. И Ваня одного только желал: чтобы все поскорей прекратилось.
«Хейнкелей» увидели только тогда, когда один за другим они уже шли вдоль орудийных рядов, над самыми головами, и сыпали, сыпали на них бомбы, гранаты и струи свинца. Развернулись, зашли с другой стороны… И в обратную сторону…
Как на раскрытой ладони лежали под ними русские полки — без огневых, без траншей, без какой бы то ни было зенитной защиты. А карабины и автоматы — как игрушки для них.
Но как внезапно налетели они, так же выметнулись из-за горной гряды и два звена «мигов». Деру стервятникам поздно было давать. Они заметались. Потом все самолеты — и чужие, и наши — смешались… И вот уже кругом пошли, в одном огромном, казалось, от самого солнца до самой земли, вращавшемся стремительно колесе. Один «хейнкель» стал рассыпаться — было видно, как в падении от него отделялись куски; дымя, устремился к одинокой скале и второй; третий почему-то вдруг стал взвиваться к зениту свечой, на какой-то коротенький миг замер там в апогее и тут же пошел стремительно вниз, все убыстряясь и убыстряясь, словно стремясь пробиться сквозь земную твердь из зенита прямо в надир.
И на этот раз Ваня остался живой. И никогда еще не был так откровенно, так бессовестно рад, что именно он остался живой, а не кто-либо вместо него, не другой, все равно кто — в передних ли, в задних рядах, слева ли, справа от Ваниной пушки, где, счастливо минуя его, еще минуту назад падали бомбы, густо клацали нули.
Прежде — и в самом начале войны, да и позже, даже когда уже шли по чужой, нерусской земле, поближе к концу — просто несерьезно, глупо было думать о том, чтобы выжить. Об этом только мечталось порой. А теперь это уже определенно становилось возможным, реальным. И казалось невероятным, что рядом с догоравшими тягачами, с орудиями, превращенными в лом, под стоны переносимых на носилках солдат, в суматохе сборов в поход, могли на этот раз засыпать землей тебя.
И когда полки по дороге потянулись снова туда, откуда пришли, по колонне потянулся слушок: в Вену, назад!
Не может быть, еще сильнее, ликующе забилось Ванино сердце, неужто Ретзель увижу? Неужто? Опять!
Но за первым же перевалом бригада спустилась в долину реки и вдоль нее снова пошла от Вены, в противоположную сторону.
То, что увидели утром, заставило Ваню задуматься вновь. Почему Пивень так их вчера торопил? Почему? Что изменилось бы, если бы сперва в землю зарылись, замаскировались, угнали бы подальше тягачи и стали бы стрелять на полчаса, на час позже? Чего он боялся, комбриг? Упустить всю эту, теперь неподвижную и совершенно уже никому, никогда не опасную, еще недавно грозную фашистскую силу? Сам ли он поспешил, сам так решил или что-нибудь неточно ему доложили разведчики? Или тоже, как и всех, как и Ваню, и комбрига опьянило уже близкое окончание войны, озорное, лихое, нетерпение охватили его?..
Там, где прежде через речку был мост, дыбились железные фермы, доски расщепленные торчали, валялась от бетона щебенка и повсюду — и на обломках моста, и по обе стороны быстрой реки, и там, где был брод, — все было завалено искореженным транспортом: «бээмвэ», «фольксвагены», «опели», легковые и бортовушки, автобусы, немало разбитых в щепки телег. А на стреме реки, чуть выше брода, одиноко, наполовину торча из кипевшей пеной воды, желтел островком бронетранспортер. На капоте, накренясь, — пулемет и, как бы приросши к нему, неподвижно лежал окровавленный фриц, двое скорчились в кузове. Жутко, будто дыша, шевелясь, трупы фашистов плавали в воде, у прибрежных камней, валялись и на земле. Кое-где еще что-то тлело и даже пылало огнем, источая запах горелого тола, масла и краски.
Все ясно и так, нечего было и спрашивать: застряла, набилась у моста немчура — здесь снарядами бригада ее вчера и накрыла. И поделом. Ване их не было жаль. Так, в массе, кучей поверженных тел и машин, они вызывали лишь отвращение и чувство довольства, спокойствия, даже и торжества. И только сойдя с тягача, вплотную разглядывая убитых ими фашистов (один — ни раны, ни пятнышка кровавого на нем нигде, куда, чем угодило, никак не понять), Ваня невольно задумался: совсем молодой… И вот как бывает: чуть-чуть бы, переберись за реку — и остался бы жить, вернулся домой… И вспомнил: а наших, господи, сколько вот так же и наших — из-за разных случайностей и пустяков; и с ним самим сколько раз так же было: какой-то миг, какая-то мелочь, и, глядишь, и на этот раз избежал, пронесло…