Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 96

— Марь-Яна, можно я прочитаю стихи?

— Об экономике ФРГ?

— Нет.

— Никаких стихов, Давыдова. У нас урок географии. Что с тобой? Не знаешь урока?

— Знаю, — сказала очень серьезно Алена, и было видно: знает.

В классе зашумели: «Пусть прочитает», «Читай, Давыдова!»

— Или лучше тогда отпустите меня с урока.

Она сказала это без вызова, без озорства, устало и печально. Марь-Яна внимательно посмотрела на девчонку. На какую-то долю секунды увидела на месте Алены свою младшую сестру Катьку и сразу поняла по интонации, что надо разрешить. Подумала с нежностью о своей младшей сестренке и к Алене: «Господи, с. этими девчонками так легко наломать дров, так легко не услышать, что девчоночье сердечко бьется не в механическом, а в человеческом ритме».

— Ну, хорошо, Давыдова, читай, если иначе нельзя. Тиха-а! Тих-аа! В конце концов не каждый день нам предлагают стихи.

— «Признания в одиночестве».

Все притихли. Было что-то необычное в том, как озаглавила свои стихи Алена. Все ждали, что она прочтет.

— Жуков читает книжку, — сказала Алена.

— Жуков, убери книгу. Давыдова хочет прочитать свои стихи. Послушай и ты, пожалуйста.

— Да пусть читает, — сказал Сережа нехотя, пряча книгу в стол.

И наступила тишина. Сердце в груди Алены гулко билось, все громче, громче.

— «Передо мной бумажный лист трещит от чувств моих духовных, где каждый суффикс, словно свист, ломает строй стихов неровных. Чудак, он верит пустоте, которую я лью отныне, чтобы забыться вдалеке и жить одной в ночной пустыне, куда я часто ухожу, куя в груди своей металл, и я в себе враз нахожу чудесный мой сентиментал».

Хохот взорвал тишину недоумения, подбросил ребят над скамьями. Некоторые застучали ногами от удовольствия. Все были восхищены Аленой, тем, как она ловко сумела притвориться серьезной и взволнованной.

— Сентиментал! — восторженно всхлипывал Юрка Лютиков.

— Коровья тоска! Есть такая порода коров — сентиментальская. Честно!

— Симментальская, дурак!

— Лирика симментальской коровы, — сказал Валера. — Хи-хи!

— Га-га!

Алена и сама смеялась. Она не понимала, как это произошло. Зачем они смеются? И зачем она сама смеется? Она писала и читала серьезные стихи. Она высказала в них всю муку, которую невозможно больше нести в себе молча. Она выдохнула из себя тот серебристый воздух, которым надышалась. Серебристый с пылью. Но серебристое улетучилось, и в стихах осталась одна пыль. Алене было смешно до слез. Она хохотала и вытирала слезы.

— Хватит, — сказала учительница. — Давыдова, пойди погуляй.

— Я больше не буду.

Вместо признания получилась хулиганская выходка. Она сама предала свое признание и призвание — слишком долго ерничала, заигралась, зарифмовалась. Никто не заметил, что в этом стихотворении совсем почти не было нарочито уродливых поэтических фраз, а какие были, пришли в стихи сами. Алена вдруг поняла, что это и есть самое ужасное. Раньше так трудно было придумать что-нибудь глупое, нелепое в стиле «Бом-бом-альбома», а теперь глупое и нелепое само пришло в стихи, а она не заметила, она отнеслась к своим стихам всерьез. «Но ведь я чувствовала, чувствовала, — подумала Алена. — Мне же по-настоящему больно было и сладко от этих слов. Почему же они не почувствовали?»

После урока Марь-Яна хотела подойти к Алене, но девчонка убежала, толкнув в дверях Мишку Зуева так, что тот ударился об стену.

— Ты что? Во! — сказал он и кинулся в коридор.

— Зуев! — крикнула учительница.

Он остановился в коридоре, смотрел на Марь-Яну и вслед убегающей Алене.

Марь-Яна вышла к нему в коридор.

— Ты куда?

— Никуда. Домой.

Высыпавшие из классов ребята заслонили Алену, которая убегала все дальше и была уже в конце коридора.

— Ну, иди! До свиданья, — сказала Марь-Яна и с озабоченным видом зашагала в учительскую. Мишка Зуев недоуменно поднял плечи к ушам, почесал в затылке.

В учительской Марь-Яна задержалась, ожидая, когда освободится телефон. Потом, когда освободился, пыталась дозвониться в ателье, где шили ей платье из цветастого кримплена. Набирая номер и слушая короткие гудки, дольше, чем нужно, держала трубку около уха.

— Не дозвонилась? — спросила завуч Нина Алексеевна, дымящая по обыкновению за своим столом и разгоняющая дым рукой, чтобы лучше видеть Марь-Яну.

— Да.



— Ты что?

— Давыдова моя… Вместо экономики ФРГ — стихи вздумала читать. — Марь-Яна усмехнулась. — Ну, что с ней делать?

— Вызвать отца, чтобы он всыпал ей ремня!

— Да я не об этом. Это самая моя любимая девчонка. Но что я понимаю в стихах? Анна Федоровна понимает и должна слушать. Учительница литературы должна быть учительницей литературы, должна располагать.

Марь-Яна замолчала, посмотрела на завуча. Нина Алексеевна перестала курить, держала папиросу внизу под столом в вытянутой руке, чтобы дым не ел глаза.

— Ну, знаешь ли, все эти тонкости…

— Надо кому-нибудь проведать ее в больнице, — сказала Марь-Яна. — Завтра местком соберем, выделим денег на апельсины.

Она была заместителем председателя месткома. Нина Алексеевна затянулась, снова опустила руку под стол.

— Я сама схожу. Мы с ней двое остались… Мы без этих тонкостей. Варенья банку отнесу.

Они заговорили об Анне Федоровне. Марь-Яна недолюбливала учительницу за ее высокомерное отношение к тем, кто не следил за новинками литературы, за позу мученицы.

— Придумала себе позу одинокой женщины, — сказала она. — А чего мучиться? Нашла бы себе мужичка, вышла бы замуж, глядишь, потеплело б на белом свете.

Сама она относилась ко всем этим вещам просто, без философии. За ней ухаживал сосед, заводской парень, слесарь-инструментальщик, который не обещал ей неба в алмазах, а обещал, что у них много будет детей. Марь-Яна собиралась за него замуж.

— Что касается мужичка, тут я с тобой согласна, — сказала Нина Алексеевна, и в этот момент дверь учительской заскрипела, тихонько открываясь, и Марь-Яна увидела два черных родных глаза и румяные щечки с ямочками. В дверях стояла ее младшая сестра Катька. В одной руке она держала белую пушистую шапку, другой открывала и закрывала смущенно молнию на куртке.

— Во — явление. Ты что?

Катька поманила сестру в коридор. Она только в прошлом году закончила школу и, как в школьные годы, робела заходить в учительскую.

— Ты что? — повторила свой вопрос Марь-Яна, выходя. — Почему не на работе?

— Я уволилась.

— Как уволилась?

Они шли по коридору, впереди стройная, с распущенными по плечам темными волосами девушка; за ней — приземистая, грудастая и чуточку пузатая женщина. Катька заглядывала в открытые двери классов, найдя пустой, зашла и сразу почувствовала себя уверенней.

— Что я — должна всю жизнь машинисткой работать? У меня спина искривляется.

— Но что-нибудь надо делать. Ты уже со второго места уходишь. И не посоветовалась. Катька, ну, что такое?

— Я с Игорем в Бакуриани еду… Поговори с отцом. Мать согласна.

— Как в Бакуриани? У тебя же соревнования?

— Я там тренироваться буду.

— С горнолыжниками?

— Да.

— Как с горнолыжниками? Ты же в гонке?

— Нэ пэрспэктива! У меня конституция — не та, понятно? Что я, с такой конституцией могу догнать Галину Кулакову? А горные лыжи сами едут, аж ветер свистит. Смелость только нужна.

— Ну, смелости у тебя хватает. И ветер в голове свистит. Катька, когда ты поумнеешь?

— Ну, Игорь зовет, понимаешь? И тренер согласен. У них одна девочка заболела. Поговори с отцом.

— Ни за что. Чтоб я родную сестру своими руками толкнула…

— Если ты мне родная сестра, то поговоришь с отцом, понятно? Это не мне нужно, а ему. Я все равно уеду.

— Не понятно, — сказала Марь-Яна.

— Не понятно и не надо. Меня Игорь зовет, понятно?

Катька смотрела на Марь-Яну строго, требовательно, щеки капризно округлились, ямочки на них пропали.

— Чего надулась, как мышь на крупу? Ну, улыбнись… горнолыжница.