Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 96

Валера больше не держал Алену. Он открыл дверь, но за дверью никого не было, и Валера, выйдя первым в коридор, не глядя назад, а глядя воровато по сторонам, сделал выпад назад и также сильно и больно схватил Алену за другую грудь. Алена заплакала, побежала по коридору. В конце коридора была приоткрыта дверь в кладовку, где техничка держала ведра для уборки, тряпки, швабры. По коридору шли мальчишки и девчонки из 9 «А», Алена забежала в кладовку, чтобы не встретиться с ними, чтобы они не видели, как она плачет.

Прозвенел звонок. Алена осталась в кладовке. Здесь было пыльно, темно, лежала свернутая дорожка, висели грязные тряпки. Она тоже теперь грязная. Она уже никогда не будет такой чистой, как раньше. Валера ее опоганил. Надо было кусаться, бросать в него книжки, тетради, не подпускать близко. А она сидела, переписывала стихи и ждала, когда он заглянет к ней в тетрадку и ляжет прямо на плечо. И плечо теперь грязное. Алена ударила себя кулачком по плечу и не почувствовала боли. Боль была в сердце, и груди болели не самой болью, а памятью боли. Пальцы Валеры прошли сквозь одежду. Хотелось скорее искупаться, смыть следы этих пальцев. Но что бы она ни делала, чистоты первого прикосновения уже никогда не будет.

Алена пошарила в сумке, достала половинку голубой плиточки, швырнула ее, не глядя, в угол. Плиточка звякнула о ведро и упала неслышно на тряпки. Чистый голубой цвет — это больше не ее цвет. Она больше не имеет на него права. Теперь ей все равно.

Ночью Алена внезапно проснулась. Ложась спать, она думала о том, что надо что-то сделать, отомстить Валере Куманину, надо изменить всю жизнь. Надо жить иначе. И это беспокойство ее разбудило. Алена, тараща глаза в темноте, пробралась к столу, зажгла настольную лампу, некоторое время сидела зажмурившись, привыкая к яркому свету, потом достала из стола чистую тетрадь, написала на обложке «Дневник моей жизни». Посидела еще некоторое время и вывела на первом чистом листе: «Лирический дневник А. Давыдовой. В стихах». Последнее слово она поставила отдельно и дважды его подчеркнула. После этого Алена снова легла спать и до самого утра уже не просыпалась.

Ночная запись получилась короткой, но утром Алена встала с трудом, в школу пришла невыспавшейся. Надо было надевать ботинки, брать лыжи и идти сдавать нормы ГТО. Учитель физкультуры стоял в дверях спортзала, поторапливал. Алена надела ботинки, взяла лыжи и палки и спряталась в небольшой тесной комнате, где лежали маты и всякий спортинвентарь. Алена села на маты, обняла лыжи и прижалась к лыжам и палкам щекой. Ей уже не хотелось спать, а хотелось грустить. А так грустить было приятнее, когда к чему-нибудь прижимаешься щекой. «Ох, — подумала Алена, — какая нежность к ободранным лыжам».

Все ушли сдавать нормы ГТО, Алена осталась одна. Она прошлась по пустому залу, гулко, размеренно звучали ее шаги. Гулкость шагов отозвалась в ней ритмом. Возникло настроение для стихов. Слова и образы подступали к горлу, оставалось их только выкрикнуть. Алене хотелось впервые в жизни написать что-нибудь такое откровенное, чтобы все ахнули…

«Передо мной бумажный лист, где каждый суффикс, словно свист, ломает строй стихов… каких-то, строй стихов… веселых, строй стихов… неизвестно каких… Надо придумать…»

В первой строфе она со свистом всех суффиксов поломает строй стихов веселых и напишет что-нибудь грустное, тревожно-сладкое. Ей хотелось доказать Валере Куманину, что он не сможет ее больше оскорбить. Она защитится от него откровенными стихами. Ей хотелось жертвенного признания, чтобы все ахнули и испугались, какая она отчаянная, не боится, что над ней будут смеяться, при всех признается в любви. Интересно, как Сережка воспримет: испугается вместе со всеми или будет сидеть с открытым от удивления ртом.

На всех этажах шли уроки, ее одноклассники бегали по двору на лыжах, а Алена в спортзале сочиняла свои первые, по-настоящему откровенные стихи. Она подставляла себя под удары слов с такой же жаждой боли, как Ахмадулина «Ударь в меня, как в бубен, не жалей»… Но и этого ей казалось мало. Она готова была, как Сергей Есенин, «рубцевать себя по нежной коже, кровью чувств ласкать чужие души». Сердцу было больно и сладко придумывать тоскливые, разрывающие душу слова. И повторять их было больно и еще более сладко. Она читала вслух готовые строчки и вдохновенно ловила открытым ртом возвращающиеся к ней из всех уголков спортзала гулкие слова, ставшие эхом мысли и чувства.

На истории и на геометрии Алена продолжала сочинять свое новое, очень важное стихотворение. Доказывала у доски теорему и даже четверку получила, а в голове и во всем теле невидимый метроном отбивал размеренные доли чувства, заставляя жить в ритме стихотворения, заставляя подыскивать недостающие слова и рифмы. На перемене пришла последняя рифма, и Алена почувствовала, как во всем теле и в сознании наступила тишина.

На уроке географии Алена сидела обессиленная, как после трудной физической работы. Она отдыхала, почти не слушала, что говорила Марь-Яна, но смотрела на нее преданными глазами.

Открылась дверь, и заглянула мать Маржалеты. Эта полная женщина имела нормальное имя и отчество — Надежда Семеновна. Но она любила произносить имена с иностранным шиком, вместо Александры — Александрин, вместо Нюры или Анны — Аннэт. И ее, соответственно, звали все эти Александрины и Аннэты Надиной. А дочь Маргариту — Маржалета.

Надина Семеновна сначала заглянула в класс, потом поманила пальцем дочь и только после этого посмотрела на учительницу.

— Марина Яночка, извините!

Та хмуро покосилась на дверь, но ничего не сказала, только склонила голову к журналу, что могло означать и разрешение и отказ. Крупная, в мать, Маржалета вышла в коридор. На груди у этой рано оформившейся девицы болтался поверх школьной формы замочек на цепочке — такой же крик моды, как бритвочка. Бритвочка у нее тоже была. Маржалета как-то надела ее под платье с большим вырезом. Блестящая бритвочка так и легла в ложбинку. Ребята пришли в жуткий восторг. «Маржалета, обрежешь», — кричали они. Пришлось снять.

Вернулась Маржалета. Замочек она держала в руке. Шла по коридору, сердито наматывая на палец цепочку. Близкая к школе родительница, узнав о приезде журналистки, вызвала дочь, чтобы привести в соответствующий школьный вид.

Надину Семеновну выбрали председателем родительского комитета еще при старом директоре и с тех пор выбирали каждый год. Она любила общественную школьную работу, отдавала ей много времени. Муж Надины Семеновны руководил крупным строительно-монтажным управлением. Она доставала через него, когда требовалось, автобусы для экскурсий, грузовые автомобили, стройматериалы для ремонта школы.



— Давыдова, что ты на меня смотришь? — спросила Марь-Яна. — Хочешь отвечать? Иди!

— Нет. Я нечаянно.

В классе засмеялись.

— Иди, иди, Давыдова.

Алена вздохнула и пошла к доске. Рассказывать надо было об экономике ФРГ. Алена подошла к карте. Но в это время дверь снова открылась и показалась высокая прическа Надины Семеновны.

— Марина Яночка, еще на одну минуточку мою непокорную… Маржалета!

В голосе прозвучали наставительные нотки. Дочь ушла, видимо не дослушав наставления родительницы.

— Мама, я в школе, — сказала Маржалета.

— Я тоже в школе, — с достоинством ответила Надина Семеновна.

— Не пойду.

Массивная фигура Надины Семеновны поторчала некоторое время в проеме, и дверь захлопнулась.

— Продолжим, — сказала Марь-Яна, поднимаясь со стула. Она взяла свой стул, поднесла и просунула в дверную ручку. В классе засмеялись.

— Не вижу ничего смешного. Рассказывай, Давыдова. Мы слушаем.

Алена опять вздохнула. Трудно было перестроиться на уроки. Сережка Жуков, как обычно, не слушал и даже не замечал того, что происходило в классе. Перед ним на столе лежала книга, он сидел, уткнувшись в нее.

— Сейчас бы прочитать хорошую книгу, — сказала Алена, имея в виду Сережку, но он не услышал ее.

— Что? — спросила учительница.