Страница 23 из 87
Мы его заверили, что он, напротив, был слишком молчалив.
— Вы смеетесь надо мной, — возразил он. — Ведь я же все время говорил!
— Mon Dieu! [15] — сказал Жюль. — Мы ожидали рассказов о войнах, в которых вы участвовали, но так и не дождались ничего.
Старик был заметно огорчен.
— И в самом деле! — сказал он. — Дайте подумать! Да вот могу рассказать о Кэлхоуне под Геттисбургом или о Гарибальди и Мельнике.
И он принялся рассказывать историю — не о себе. История эта была бы невероятно скучна, если бы не убежденность, светившаяся в его глазах, и не объяснения, которые он вставлял.
— Теперь вы понимаете, — заключил он, — что за человек был Гарибальди! Я могу рассказать вам о нем еще кое-что.
Однако, перехватив рассеянный взгляд Жюля, я предложил перейти в кафе напротив и там выкурить по сигаре.
— Чудесно! — сказал старик. — Мы будем слушать оркестр, сидеть на воздухе и со спокойной совестью курить сигары. Мне никак не по душе курение в том же помещении, где обедают дамы.
Он вышел первый, куря с видимым удовольствием. Жюль, чье раскрасневшееся лицо сияло над его белоснежной рубашкой и жилетом, прошептал: «Мой милый Джордж, как он хорош!» Затем вздохнул и мрачно добавил: «Бедняга».
Мы сели за маленький столик. Рядом шуршали ветвями платаны. Их листья, пестрые, как птичья грудка, или совсем черные на фоне неба, были неподвижны, но временами трепетали, подхваченные ветерком.
Старик сидел, откинув голову, с улыбкой на губах. Порой, отрываясь от своих волшебных грез, он пил кофе, отвечал на наши вопросы или подпевал оркестру. На его сигаре уже вырос изрядный столбик пепла. Какой-то субъект в восточном одеянии, из тех, кто каждый вечер предлагает свой сомнительный товар по высокой цене, вдруг появился в белом свете фонаря, взглянул, заговорщически улыбаясь, в лицо старику и ретировался, обескураженный его полнейшим безразличием. Эта ночь была создана для грез! В воздухе еле уловимый, полувосточный аромат черного табака и специй, за столиками еще мало народу, официанты передвигаются неторопливо, тихо играет оркестр! О чем он грезил, этот старик, у которого на сигаре вырос такой длинный столбик пепла? Видел ли он свою молодость, вспоминал ли бои или размышлял о том, как должно поступать ему, кто желает быть джентльменом? Возможно, он думал всего лишь о своем обеде, но, во всяком случае, мысли его имели радужный оттенок, точно так же как позолоченные светом ветви платанов.
Жюль потянул меня за рукав: «Он спит». Старик заснул с улыбкой на лице. Столбик сигарного пепла — этот воздушный замок его грез — сломался и упал ему на рукав. Он проснулся и принялся стряхивать пепел.
Кругом нас кафе начинало заполняться. Один из оркестрантов исполнил чардаш на цимбалах. За столик рядом сели, громко разговаривая, два молодых француза. Они говорили о даме, которая днем появилась на концерте.
— Держу пари, — сказал один из них, — что не более как через три недели она очутится на дне. Это только первый шаг.
Сигара моего старика упала на стол.
— Мосье, — сказал он, заикаясь, — вы позволяете себе так говорить о даме в общественном месте?
Молодой человек уставился на него.
— Кто этот человек? — сказал он своему спутнику.
Мой гость взял со стола перчатку Жюля и, прежде чем кто либо из нас успел пальцем пошевелить, бросил ее в лицо говорившему. «Довольно!» — сказал он и вышел.
Мы все вскочили с мест. Я оставил Жюля и поспешил за стариком. Лицо его было угрюмо, по глазам видно было, что он задет за живое. Он сделал жест, ясно говоривший: «Будьте добры, оставьте меня».
Я вернулся в кафе. Двое молодых людей уже исчезли и Жюль также, в остальном все было без изменений: оркестрант все еще играл чардаш; официанты разносили напитки; какие-то азиаты пытались продавать свои ковры. Я заплатил по счету, разыскал хозяина и извинился. Он пожал плечами, улыбнулся и сказал: «Ваш друг — эксцентричный человек». Я спросил, не может ли он мне сообщить, куда делся мосье Леферье? Нет, он не мог. Я ушел искать Жюля, так и не нашел его и вернулся в отель, возмущенный до крайности. Мне было жаль моего старика, но я на него и сердился: зачем было ему доводить свое донкихотство до столь неприятных размеров? Я попытался читать. Пробило одиннадцать, из казино выплеснулась толпа людей. Плац, казалось, был более оживлен, чем когда-либо, но постепенно опустел и погрузился в темноту. Мне вдруг захотелось пройтись. Ночь была тихая, очень теплая и очень темная. На одной из скамеек сидели, обнявшись, мужчина и женщина, на другой рыдала девушка, а на третьей — удивительное зрелище! — дремал священник. Я почувствовал, что рядом со мной кто-то стоит. Это был мой старик.
— Если вы не слишком устали, — сказал он, — то, быть может, уделите мне десять минут?
— Разумеется. Зайдемте ко мне?
— Нет, нет. Давайте пройдем на террасу. Я вас долго не задержу.
Он не проронил ни слова, пока мы не добрались до стены над стрельбищем, где в темноте, казавшейся тем более густой, что в городе еще виднелась цепочка огней, мы сели.
— Я должен перед вами извиниться, — сказал он. — Во-первых, за то, что было сегодня днем, потом снова вечером… ведь я был ваш гость… перчатка вашего друга… Я вел себя не по-джентльменски.
Он наклонился, опираясь обеими руками на трость, и в голосе его слышалось огорчение.
— Полноте, — пробормотал я, — все это пустяки.
— Вы очень добры. — Он вздохнул. — Но я чувствую, что мне следует объяснить свое поведение. Я обязан сделать это, но должен сказать: никогда у меня не хватило бы на это мужества, если бы не одно обстоятельство. Видите ли, у меня нет ни единого друга.
Он посмотрел на меня, нерешительно улыбаясь. Я поклонился, и через минуту-другую он начал…
III
— Извините, я начну немного издалека. Это было в тысяча восемьсот семьдесят четвертом году, когда я болел кубинской лихорадкой. Чтобы спасти мне жизнь, меня посадили в Сант-Яго на корабль, и в конце путешествия я оказался в Лондоне. У меня было очень мало денег и ни души знакомой. Скажу вам, сэр, бывают случаи, когда профессиональному солдату трудно найти себе занятие. Мне говорили: «Боимся, что в нашем деле вряд ли найдется работа для такого человека, как вы». Я обращался к самым различным людям, но — что правда, то правда — начиная с тысяча восемьсот шестидесятого я воевал то тут, то там и ни к чему другому уже не был пригоден. — Он покачал головой. Помнится, на Юге перед войной я слышал поговорку, что солдату да собаке одна цена… Но все это не имеет отношения к тому, что я хочу вам рассказать. Он снова вздохнул и, облизав губы, продолжал:
— Раз я бродил по Стрэнду в совершенном унынии, как вдруг меня окликнули по имени. Это было очень странно; здесь, на незнакомой улице. Между прочим, — церемонно заметил он, — вы ведь не знаете еще моего имени. Меня зовут Брюн, Роже Брюн. Сперва я не узнал человека, окликнувшего меня. Он только что сошел с омнибуса — широкоплечий мужчина с густыми усами и в круглых очках. Но когда он пожал мне руку, я сразу узнал его. Звали этого человека Дэлтон. Он попал в плен под Геттисбургом. Это был один из англичан, которые приехали сражаться на нашей стороне, — он был майором в том же полку, где я служил капитаном. Мы вместе участвовали в двух кампаниях. Он обрадовался мне, как родному брату. Затащил меня в бар — вспомнить старину. Вино ударило мне в голову, и к тому времени, как мы добрались до Трафальгар-сквера, я уже совсем не мог идти. Он заставил меня присесть на скамейку. Сказать по правде, я был пьян. Быть пьяным позорно, но в этом случае у меня было какое-то оправдание. И вот что я вам скажу, сэр…
На протяжении своего рассказа он все время повторял эти слова. Казалось, они помогали ему собраться с духом или восстановить события в памяти и давали возможность справиться со своими чувствами. Эти вставки помогали ему, как нервному человеку, произносящему речь, помогает бумажка, которую он держит перед собой.