Страница 22 из 87
— Этому я научился у русских под Плевной. Они отхватили мне мизинец, так что мне что-нибудь да причиталось взамен. — Он оглянулся, глаза его и все лицо просияли. — И уверяю вас, я на этом обмене только выиграл… Ведь вкус чая существенно улучшается. Попробуйте! — Он разлил чай.
— Вы что, сочувствовали туркам?
— Я всегда на стороне слабых. — Он помолчал, потом добавил: — Но дело было не в этом.
Все его лицо вдруг покрылось бесчисленными морщинками, веки дрогнули, и он торопливо продолжал:
— Я должен был чем-нибудь заняться в то время. Это было необходимо…
Он смотрел в свой стакан, и прошло некоторое время, прежде чем я осмелился спросить, был ли он участником многих боев.
— Да, — ответил он серьезно. — В общей сложности я воевал почти двенадцать лет. Я был один из Гарибальдиевой «Тысячи» в шестидесятых годах.
— Но вы ведь, конечно, не итальянец?
Он нагнулся вперед, упершись ладонями в колени.
— В то время я жил в Генуе, изучал банковское дело. Гарибальди был замечательный человек! Я не мог не пойти за ним. — Он говорил очень просто. — Можно сказать, это было все равно, как если бы маленький человек один встал против толпы здоровенных парней… И я пошел с ним, точно так же как и вы бы пошли, будь вы там. Но я с ними пробыл недолго: началась наша война, и мне пришлось возвратиться на родину. — Он сказал это таким тоном, как будто со дня сотворения мира была всего только одна война на земле. — Да, продолжал он задумчиво, словно размышляя вслух, — и с тысяча восемьсот шестьдесят первого года до тысяча восемьсот шестьдесят пятого. Вы только подумайте! Бедная страна. В моем штате, в Южной Каролине, мне пришлось пройти все с начала до конца, все должны были воевать, противник численностью превосходил нас в три раза.
— Вы, должно быть, созданы для борьбы?
— Гм, — протянул он, словно впервые подумав об этом. — Иногда я боролся ради хлеба насущного, а иногда потому, что обязан был бороться. Надо стараться быть джентльменом. Не угодно ли еще чаю?
Выпить еще чаю я отказался, распростился с хозяином и ушел, унося с собой образ старика, смотревшего на меня с площадки крутой лестницы. Подкручивая седые усики, он тихо говорил мне вслед:
— Осторожнее, дорогой сэр, там на углу ступенька.
«Быть джентльменом!» — повторил я вслух его слова, очутившись на улице. Я испугал старую француженку, и она от неожиданности уронила зонтик, после чего мы в течение почти двух минут стояли, кланяясь и улыбаясь друг другу, и наконец расстались, переполненные наилучшими чувствами.
II
Через неделю мы с ним снова оказались рядом на концерте. За это время я несколько раз видел его, но только мельком. Он казался чем-то подавленным. Губы его были крепко сжаты, загорелые щеки посерели, взгляд был беспокойный. В промежутке между двумя номерами программы он тихо промолвил, постукивая пальцами по своей шляпе:
— У вас бывают неудачные дни? Да? Неприятно, не правда ли?
И тут произошло нечто, послужившее началом тому, о чем я хотел вам рассказать. В зал вошла героиня одного романа, или преступления, безумства, или эксцентричности — называйте, как хотите, — которая только что приковала к себе взоры всего «света». Она и ее спутник прошли мимо нас и заняли места на несколько рядов правее. Она все время поворачивала голову, и каждый раз я замечал тревожный блеск ее глаз. Кто-то сзади нас сказал:
— Бесстыжая!
Мой сосед круто обернулся и свирепо посмотрел на того, кто это сказал. В нем произошла удивительная перемена: он оскалил зубы, нахмурился, шрам на его виске покраснел.
— Эх, — сказал он мне. — Это улюлюканье достойно презрения! Как я это ненавижу! Но вы не поймете… я… — Он замолк и постепенно обрел свою обычную скромную сдержанность. Он даже казался пристыженным и пытался еще выше подкрутить свои усики, как бы подозревая, что во время его вспышки они пришли в беспорядок.
— Я сам не свой, когда речь заходит об этих вещах, — сказал он неожиданно и начал читать программу, держа ее вверх ногами. Но через минуту заговорил снова каким-то странным тоном:
— Можно встретить людей, которые возражают против вивисекции животных, но когда заживо режут женщину — кого это трогает? Неужели и вы находите, что из-за трагедии, подобной этой — а, поверьте мне, это всегда трагедия — мы должны травить женщину? И что другие женщины должны изгонять ее из своей среды? А мужчины — видеть в ней легкую добычу? — Он снова замолчал, глядя прямо перед собой. — Ведь это мы делаем из них то, что они собой представляют. Но даже если это и не так… все равно! Если бы я думал, что есть на свете хоть одна женщина, перед которой я не мог бы снять шляпу… я… я… не мог бы спать спокойно.
Он встал, дрожащими руками надел свою ветхую соломенную шляпу и, ни разу не оглянувшись, пошел к выходу, спотыкаясь о ножки кресел.
Я остался на месте сильно расстроенный. Слова: «Надо стараться быть джентльменом!» — продолжали преследовать меня. Когда я вышел, я увидел его у входа, он стоял, держа одну руку на бедре, а другую положив на свою собаку. В этой позе он был воплощением терпеливого ожидания. Ослепительное солнце ярко освещало его изношенную одежду и худобу его загорелых рук с длинными пальцами и пожелтевшими от табака ногтями. Увидев меня, он взошел по ступенькам мне навстречу и приподнял шляпу.
— Я очень рад, что мне удалось вас дождаться. Пожалуйста, забудьте обо всем, что произошло.
Я спросил, не окажет ли он мне честь отобедать со мной в моем отеле.
— Отобедать… — повторил он, улыбнувшись, как ребенок, которому подарили набор оловянных солдатиков. — С величайшим удовольствием! Я редко обедаю вне дома, но думаю, мне удастся приодеться к обеду. Да… да… А в какое время мне прийти? В половине седьмого. А ваш отель… Хорошо! Я буду там. Freda, mia cara, сегодня вечером ты будешь одна. Боюсь, вы не курите «Капрал». Я нахожу его довольно хорошим, хотя он и крепковат.
Он зашагал прочь со своей Фредой, куря тоненькую самокрутку из табака «Капрал».
Раз или два он останавливался, как бы внезапно пораженный какой-то мыслью или сомнением. И каждый раз, когда он останавливался, Фреда лизала его руку. Они исчезли за углом, а я отправился в отель распорядиться насчет обеда. По пути я встретил Жюля Леферье и пригласил его тоже.
— Ну, разумеется, приду! — ответил он со здоровым пессимизмом, столь характерным для французского редактора. — Человек должен обедать!
Мы встретились в половине седьмого. Мой «космополит» был облачен в старомодный сюртук, наглухо застегнутый доверху и еще более подчеркивавший некоторую сутулость и острую линию плеч своего владельца. Он принес с собой также фуражку военного покроя, которую, очевидно, счел более приличествующей сюртуку, чем соломенная шляпа. От него пахло какой-то травкой.
Мы сели за стол и просидели целых два часа. Старик был очаровательным гостем: хвалил все, что ел, и не банальными словами, а в таких выражениях, которые заставляли вас чувствовать, что он действительно получил удовольствие. Вначале, когда Жюль сделал одно из своих едких замечаний, он страдальчески сморщился, но потом, видимо, вспомнил поговорку: «Не та собака кусает, что громко лает» и после каждого замечания Жюля, обернувшись ко мне, восклицал: «Эге! Это неплохо… Не правда ли?» С каждым стаканом вина он становился все более веселым и сердечным. Сидел он за столом очень прямо, в своем наглухо застегнутом сюртуке, а белые крылышки его усиков, казалось, вот-вот покинут их обладателя и отправятся в лучший мир.
Но, несмотря на все наводящие вопросы, мы не могли заставить его говорить о себе, и даже этот циник из циников Жюль признал, что старик настоящий романтический герой. Он отвечал на вопросы вежливо и точно и сидел, покручивая усики, не сознавая, что мы жаждали большего. Когда вино немного ударило ему в голову, его высокий голос зазвучал мягче, щеки порозовели, а глаза заблестели. К концу обеда он сказал: «Надеюсь, я не очень расшумелся».