Страница 87 из 100
Шторы были уже спущены, в камине пылали кедровые поленья, и он увидел Ирэн на ее обычном месте в уголке дивана. Он тихо притворил дверь и подошел к ней. Она не шелохнулась и как будто не заметила его.
— Ты вернулась? — сказал Сомс. — Почему же ты сидишь в темноте?
Тут он разглядел ее лицо — такое бледное и застывшее, словно кровь остановилась у нее в жилах; глаза, большие, испуганные, как глаза совы, казались огромными.
В серой меховой шубке, забившись в угол дивана, она напоминала чем-то сову, комком серых перьев прижавшуюся к прутьям клетки. Ее тело, словно надломленное, потеряло свою гибкость и стройность, как будто исчезло то, ради чего стоило быть прекрасной, гибкой и стройной.
— Так ты вернулась? — повторил Сомс.
Ирэн не взглянула на него, не сказала ни слова; блики огня играли на ее неподвижной фигуре.
Вдруг она встрепенулась, но Сомс не дал ей встать; и только в эту минуту он понял все.
Она вернулась, как возвращается к себе в логовище смертельно раненное животное, не понимая, что делает, не зная, куда деваться. Одного взгляда на ее закутанную в серый мех фигуру было достаточно Сомсу.
В эту минуту он понял, что Босини был ее любовником; понял, что она уже знает о его смерти, — может быть, так же как и он, купила газету и прочла ее где-нибудь на углу, где гулял ветер.
Она вернулась по своей собственной воле в ту клетку, из которой ей так хотелось вырваться; и, осознав страшный смысл этого поступка. Сомс еле удержался, чтобы не крикнуть: «Уйди из моего дома! Спрячь от меня это ненавистное тело, которое я так люблю! Спрячь от меня это жалкое, бледное лицо, жестокое, нежное лицо, не то я ударю тебя. Уйди отсюда; никогда больше не показывайся мне на глаза!»
И ему почудилось, что в ответ на эти невыговоренные слова она поднимается и идет, как будто пытаясь пробудиться от страшного сна, — поднимается и идет во мрак и холод, даже не вспомнив о нем, даже не заметив его.
Тогда он крикнул наперекор тем, невыговоренным, словам:
— Нет! Нет! Не уходи!
И, отвернувшись, сел на свое обычное место по другую сторону камина.
Так они сидели молча.
И Сомс думал: «Зачем все это? Почему я должен так страдать? Что я сделал! Разве это моя вина?»
Он снова взглянул на нее, сжавшуюся в комок, словно подстреленная, умирающая птица, которая ловит последние глотки воздуха, медленно поднимает мягкие невидящие глаза на того, кто убил ее, прощаясь со всем, что так прекрасно в этом мире: с солнцем, с воздухом, с другом.
Так они сидели у огня по обе стороны камина и молчали.
Запах кедровых поленьев, который Сомс так любил, спазмой сжал ему горло. И, выйдя в холл, он настежь распахнул двери, жадно вдохнул струю холодного воздуха; потом, не надевая ни шляпы, ни пальто, вышел в сквер.
Голодная кошка терлась об ограду, медленно подбираясь к нему, и Сомс подумал: «Страдание! Когда оно кончится, это страдание?»
У дома напротив его знакомый, по фамилии Раттер, вытирал ноги около дверей с таким видом, словно говорил: «Я здесь хозяин!» И Сомс прошел дальше.
Издалека по свежему воздуху над шумом и сутолокой улиц несся перезвон колоколов, «практиковавшихся» в ожидании пришествия Христа, — звонили в той церкви, где Сомс венчался с Ирэн. Ему захотелось оглушить себя вином, напиться так, чтобы стать равнодушным ко всему или загореться яростью. Если б только он мог разорвать эти оковы, эту паутину, которую впервые в жизни ощутил на себе! Если б только он мог внять внутреннему голосу: «Разведись с ней, выгони ее из дому! Она забыла тебя! Забудь ее и ты!»
Если б только он мог внять внутреннему голосу: «Отпусти ее, она много страдала!»
Если б только он мог внять желанию: «Сделай ее своей рабой, она в твоей власти!»
Если б только он мог внять внезапному проблеску мысли: «Не все ли равно!» Забыть, хотя бы на минуту, о себе, забыть, что ему не все равно, что жертва неизбежна.
Если б только он мог сделать что-то не рассуждая!
Но он не мог забыть; не мог внять ни внутреннему голосу, ни внезапному проблеску мысли, ни желанию; это слишком серьезно, слишком близко касается его — он в клетке.
В конце сквера мальчишки-газетчики зазывали покупателей на свой вечерний товар, и их призрачные нестройные голоса перекликались со звоном колоколов.
Сомс зажал уши. В голове молнией мелькнула мысль, что — воля случая и не Босини, а он мог бы умереть, а она, вместо того чтобы забиться в угол, как подстреленная птица, и смотреть оттуда угасающими глазами…
Он почувствовал около себя что-то мягкое: кошка терлась о его ноги. И рыдание, потрясшее все его тело, вырвалось из груди Сомса. Потом все стихло, и только дома глядели на него из темноты — и в каждом доме хозяин и хозяйка и скрытая повесть счастья или страдания.
И вдруг он увидел, что дверь его дома открыта и на пороге, чернея на фоне освещенного холла, стоит какой-то человек, повернувшись спиной к нему. Сердце его дрогнуло, и он тихо подошел к подъезду.
Он увидел свое меховое пальто, брошенное на резное дубовое кресло, персидский ковер, серебряные вазы, фарфоровые тарелки по стенам и фигуру незнакомого человека, стоящего на пороге.
И он спросил резко:
— Что вам угодно, сэр?
Незнакомец обернулся. Это был молодой Джолион.
— Дверь была открыта, — сказал он. — Могу я повидать вашу жену? У меня к ней поручение.
Сомс посмотрел на него искоса.
— Моя жена никого не принимает, — угрюмо пробормотал он.
Молодой Джолион мягко ответил:
— Я не стану ее задерживать.
Сомс протиснулся мимо него, загородив вход.
— Она никого не принимает, — снова сказал он.
Молодой Джолион вдруг посмотрел мимо него в холл, и Сомс обернулся. Там, в дверях гостиной, стояла Ирэн; в ее глазах был лихорадочный огонь, полураскрытые губы дрожали, она протягивала вперед руки. При виде их обоих свет померк на ее лице; руки бессильно упали; она остановилась, словно окаменев.
Сомс круто обернулся, поймав взгляд своего гостя, и звук, похожий на рычание, вырвался у него из горла. Подобие улыбки раздвинуло его губы.
— Это мой дом, — сказал он. — Я не позволю вмешиваться в мои дела. Я уже сказал вам, и я повторяю еще раз: мы не принимаем.
И захлопнул перед молодым Джолионом дверь.
1906 г.
ИНТЕРЛЮДИЯ ПОСЛЕДНЕЕ ЛЕТО ФОРСАЙТА
I
В последний день мая, в начале девяностых годов, часов в шесть вечера, старый Джолион Форсайт сидел в тени дуба перед террасой своего дома в Робин-Хилле. Он ждал, когда его начнут кусать комары, чтобы только тогда оторваться от созерцания дивного дня. Его худая тёмная рука, исчерченная выступающими синими жилами, держала конец сигары в тонких пальцах с длинными ногтями; острые гладкие ногти сохранились у него с тех времён начала царствования Виктории, когда ни к чему не прикасаться, даже кончиками пальцев, считалось признаком хорошего тона. Его выпуклый лоб, большие белые усы, худые щеки и длинный худой подбородок были прикрыты от заходящего солнца потемневшей панамой. Он положил ногу на ногу; во всей его позе было спокойствие в особое изящное благородство старика, который каждое утро душит шёлковый носовой платок одеколоном. У ног его лежал косматый коричневый с белым пёс, притворяющийся шпицем, пёс Балтазар, в отношениях которого со старым Джолноном первоначальная взаимная антипатия с годами сменилась привязанностью. У самого кресла были качели, а на качелях сидела одна из кукол Холли по имени «Алиса-глупышка»; она свалилась всем телом на ноги, а носом зарылась в чёрную юбку. Алисой всегда пренебрегали, и ей было все равно, как бы ни сидеть. Ниже старого дуба газон круто сбегал по склону, тянулся до папоротников, а дальше, переходя в луг, спускался к пруду, к роще и к «виду» — «прекрасному, замечательному», на который пять лет назад, сидя под этим самым деревом, загляделся Суизин Форсайт, когда приезжал сюда с Ирэн посмотреть на дом. Старый Джолион слышал об этом подвиге своего брата, об этой поездке, которая получила громкую известность на Форсайтской Бирже. Суизин! Вот ведь взял да и умер в ноябре, всего семидесяти девяти лет от роду, вновь вызвав этим сомнение в бессмертии Форсайтов, которое впервые возникло, когда скончалась тётя Энн. Умер! И остались теперь только Джолион и Джеме, Роджер и Николае, да Тимоти, Джули, Эстер, Сьюзен. И старый Джолион думал: «Восемьдесят пять лет! А я и не чувствую — разве только когда эта боль начинается».