Страница 7 из 152
— Вот умница! — говорит бабушка. — Ну, будет плакать! Ступай, Иван, ступай! Витенька умницей будет. Он больше никогда не откажется молитву читать.
— Вот я посмотрю еще. У меня в другой раз не то будет, — погрозил отец и ушел.
А бабушка и мама ведут рыдающего Витьку в постельку, укладывают и целуют его, прижимают к груди.
— Будет же, будет, моя ягодка! — плачет мама. — Не плачь же! Будет. Испей водички!..
А Витька неутешно плачет. Что же это? Бог страшный, «в огонь посадит», «ушко отрежет». И отец страшный, с двухвосткой, бьет, если не молишься. Бабушка, мама тоже не заступаются… Вот они — бог, отец, бабушка, мама, — они все напали на маленького Витьку…
— Ах ты, господи! Надрывается-то как! Будет же, мой воробышек! Будет! Разве можно не молиться боженьке? — говорит бабушка, прикладывая свою руку к пылающему Витькиному лбу. — Нельзя, деточка! Бог накажет. И меня накажет. И отца накажет, если он не будет заставлять тебя молиться… И маму накажет: «Убей сына, аще он отпадет от господа, аще не хочешь свою душу погубити…» Несмышленыш еще ты. Или тебя научить, или самому погибнуть. Вот оно как! Ну, будет же, не плачь!
Бормочет бабушка тихонько, нежно, все стараются успокоить Витьку, а тот плачет безутешно.
Ночью у Витьки начался бред. Чудилось ему, что все обрушивается на него: и стены, и папа, и мама, и потолок, и бабушка. Еще какие-то люди пришли и — все на него. Он вскрикивает, вскакивает с постели.
— Бабушка, боюсь!
А бабушка боялась еще больше. Подхватит Витьку, носит завернутого в одеяльце по спальне, качает, успокаивает.
— Не плачь, деточка, не плачь, птенчик мой! Господи, да что ж это? О, сила сильная, ветровая сила метельная, сойди, сила, на раба божьего Виктора, укрепи телеса его. Солнце-батюшка, сойди силой своей на Витеньку. Вода-матушка, омой, укрепи. Ангелы, архангелы, поддержите его, святители!
И сквозь сон и бред Витька видел, как у постели мелькали то мама, то испуганный, одетый в пестрый халат отец, хмурый, всклокоченный.
Но пришло утро, проснулся Витька с ясными глазками, и головка не болит, только немного бледный. Вышел с мамой в столовую, нарядно одетый, умытый, с причесанными рядком волосиками. А там за кипящим самоваром уже отец сидит, увидал сына — запел:
— А-а, Виктор Иванович, добро пожаловать, мое почтение!
И дедушка здесь сидит, улыбается.
Словно не было вчера ничего. Сбычился Витька, принахмурился, говорить не хочет.
— Ну, иди сюда, ну, здравствуй! — манит отец.
— Я с тобой не дружусь, — оттопыривая губы, говорит Витька.
— А, да ну тебя, да ну, что там! С кем не бывает? — смущенно говорит отец.
Он взял сына на руки, носит его, целует, щекочет, хочет развеселить. А Витька упирается в грудь ему руками, отталкивает:
— Не хочу!
А самому уже хочется смеяться. И не утерпел. Зазвенел, как серебряный колокольчик:
— Ха-ха-ха!
Заключен мир.
И отец рад. Смеется, глаза светятся, борода вся трепыхается в смехе.
— Дай же ему, мать, чаю.
— Витенька, поешь вареньица.
О, Витька любит варенье! Можно? Ложкой, ложкой его!
А все смотрят на него, смеются.
Отец весь день провозился с ним, будто работу забыл. Ездили кататься; и всё, что ни попросит Витька, папа тотчас исполнял.
— Папа, едем на Волгу!
Ехали на Волгу.
— Папа, я в лес хочу!
Ездили в лес, за три версты от города. Петра и лошадей замучили.
А Витька с той поры понял: и с отцом, и с бабушкой, и с мамой все можно сделать, все можно требовать, а вот как до бога — шабаш! Тут их верх. Молился Витька, читал «Богородицу» и «Достойну», и даже понравилось. Какие-то диковинные слова, что и в сказке не услышишь, а что они значат — не понять. Но от частого, годового повторения они врезались в память, и каждый раз, когда он читал их, они вызывали в маленькой головке одни и те же, всегда определенные картины.
— Богородице дево, радуйся, обрадованная, — бормочут губки.
А в голове картина: плывет по Волге плот, а на плоту ходят люди, стучат по бревнам топорами. Такова «Богородица».
Станет читать «Достойну» — и перед глазами у Витьки уже другое: большие-большие крендели, вроде тех, что висят над булочной Кекселя. Золотые они и крутятся. И крутятся до тех пор, пока Витька не скажет: «Тя величаем».
Скажет — тут крендели и пропали.
Это даже нравилось — каждый вечер вызывать и этот плот, и эти крендели. Но когда до «Отче наш», опять было плохо. Долго Витька учил непонятные слова, плакать сколько раз принимался, хотел увильнуть. Ничего не помогло! Так со слезами и учил. И в голове потому «Отче наш» сложилось в тяжкое. Станет читать, а перед глазами мохнатое появится, черное, злое, вроде большой собаки… Ух, страшно!..
— Не хочу «Отчу», — закапризит Витька.
— Читай, детка, читай! — просит бабушка.
— Не хочу!
Бабушка сразу становится строгая.
— А я папу позову.
И приходилось читать. Помнит Витька тот случай.
А раз совсем закапризничал. Все хорошо шло. И «Богородица», и «Достойна», а дошло до «Отче наш» — Витька повернулся к бабушке и, закинув руку за голову, сказал:
— Не хочу собаку-у!..
— Что ты? Какая собака?
— «Отче» — собака!..
Ахнула бабушка, задрожала и сейчас же за отцом.
И, должно быть, сразу ему многое сказала, потому что отец прибежал прямо с двухвосткой.
— А, ты над богом измываешься? Ах ты негодяй!..
Сняли с Витьки штанишки и взбететенили двухвосткой маленькие бедерки до красноты.
И много лет, как только Витька становился на молитву, он помнил эту двухвостку в руках отца. Молитва и двухвостка.
Бог, бог! Раз было так.
Вечером, в воскресенье, папа с Витькой играли в зале. Зима, на окне мороз; Витька сел верхом на папину коленку, держит папу за бороду, кричит:
— Но-о!..
А папа коленкой качает: едет Витька.
Мама тут со старицей Софьей в залу вошли — чай пить пробирались. Увидала старица — Иван Михайлович с сыном в лошадки играет, из себя вышла. Всегда такая умильная да ласковая, а тут как закричит:
— Да ты с ума сошел, Иван Михайлович? Да на что это похоже? Да ты же душеньку сыновью губишь таким баловством! Нужно, чтобы дети трепетали перед родителями, а ты, на-ко, в лошадки с ним! Что закон-то божий говорит? Не токмо в игры пускаться, но и смеяться с дитем нельзя. Лик родительский должен быть строгий для детей!
— Ах ты, дьявол беззубый! — бурчал потом Иван Михайлович.
А ослушаться не посмел. Стал холоден при ней с Витькой. Еще бы! Ведь эта ведьма может пойти и во всех дворах раззвонить, что вот он, Иван Михайлович Андронов, первогильдейский купец, а в лошадки с сыном-то…
Хорошо с папой поиграть! Он оручий и сильный, как богатырь. Может поднять к потолку.
А то пойдет Витька на кухню. На кухне всегда богомольцы да богомолки, дурачки да юродивые — рваные, с растрепанными головами, и кислятиной от них пахнет, как от капустной кадушки. Многое множество их — приходят одни, уходят, а другие уже здесь чавкают за столом. Митревна и Катерина им щей да каши в блюдах большущих дают; а то чай пьют, грызут сахар, говорят сдержанно, но веско:
— И пришел диавол к Прасковье Петровне…
— Неужели сам приходил? — спросит Катерина.
— Сам! Воистину мне известно! Приходил во образе околоточного надзирателя. И даже книжку держал в руке.
— А-а, батюшки!
О, как интересно! Смотрит Витька круглыми глазами, рот раскрыл: не пропустить бы. И мама тут. Ей Катя уже приготовила кресло. Села мама в кресло, в ковровую шаль закуталась, смотрит по-витькиному, не мигаючи. И бабушка пришла. И Фимка.
Странник говорит ровненько, и в кухне будто умерли все — не дышат. Только глаза живут.
— А я, матушка-барыня Ксения Григорьевна, и в аду ведь побывал.
Сдержанный вздох-вскрик проносится в кухне. Мама откачнулась на спинку кресла. Витька крепче прижался к ней.
— В аду?
— Воистину так! Попустил господь, побывал и в огне адовом. И знаки вот имею на руках своих.