Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 89

Так, с той минуты, когда мы с отцом вышли из часовни Иверской,- от нее, от этой минуты, остались в памяти только слова отца,-и до того страшного мгновения, когда я увидел его на столе посиневшим трупом,- как будто отца и вовсе не было у меня; едва, едва в густом тумане мелькает предо мною его бледный облик и усталая поступь, виденные мною в последние дни его жизни. А все-таки протекшее между двумя уцелевшими в памяти значками время мне кажется теперь очень долгим, так долгим, что сомневаюсь, было ли это менее двух лет.

Началось посещение лекций. Выдали матрикул без всяких церемоний. Приход Троицы в Сыромятниках не близок к университету,- будет с час ходьбы; положено было оставаться в обеденное время у Феоктистова, и только в 4-5 часов вечера возвращаться домой на извозчике.

Феоктистов был казеннокоштный студент и жил вместе с 5 другими студентами в 10-м нумере корпуса квартир для казеннокоштных.

Надо остановиться на воспоминании о 10-м нумере и об извозчике.

Немудрено, что воспоминания эти сохранились. 10-й нумер я посещал ежедневно несколько лет сряду, а на извозчике ездил, пока нужда не заставила ходить пешком,- и 10-й нумер, и вечерняя езда на извозчике совпадают с первым выходом на поприще жизни; дебюты не забываются.

Вхожу в большую комнату, уставленную по стенам пустыми кроватями со столиками; на каждом столике наложены кучи зеленых, желтых, красных, синих книг и пачки тетрадей; вижу- лежит на одной кровати чья-то фуражка, дном наружу; на дне - надпись, читаю: "Nunc pil...-тут стерто, не разберу-Fur rаpidis manibus tangere noli: possessor cujus fuit semperque erit Tschistof, qui est studiosus quam maxime generosus". ("К шапке [pil-вероятно: pileus] не смей прикасаться, вор, хищными руками; владельцем ее всегда был и будет благороднейший студент Чистов".)

Понимаю. Где же этот г. Чистов? А вот, он входит в дверь; испитой, с густыми темными волосами, свинцового цвета лицом, темносинею, выбритою гладко бородою; за ним приходит с лекции и мой Феоктистов; дверь начинает беспрестанно отворяться и затворяться; являются одно за другим все новые и новые лица, рекомендуются, приветливо обращаются ко мне; вот г. Лейченко, самый старший,- действительно,- на вид лет много за 30; вот Лобачевский, длинный, рыжий, усеянный, должно быть, веснушками по всему телу, судя по лицу и рукам, (В "Списке" за 1825г. упоминается Антон Лобачевский) и еще человек шесть нумерных и посторонних.

Начинаются беседы, закуривание трубок; говорят все разом,-- ничего не разберешь; дым поднимается столбом; слышится по временам и брань неприличными словами.

Мой бывший наставник, Феоктистов, представляется мне совсем в ином свете, не тем, каким я его знал до сих пор: он тут перед некоторыми просто пасс,тише воды, ниже травы.

Вот хоть бы Чистов, обладатель фуражки с латинскими стихами,- тот берет со стола книгу, ложится на кровать и, обращаясь ко мне (я стою вблизи его кровати), спрашивает: "С какими римскими авторами вы знакомы?" Я краснею. "Что же? Феоктистов, верно, вам немного сообщил; где же ему: он и сам ничего не понимает в латыни. Садитесь-ка вот здесь,- я вам кое-что прочту из Овидия; слыхали о "Метаморфозах" Овидия? А? слыхали?" - "Да, немного слыхал".- "Ну, слушайте же!" - И Чистов начал скандировать плавно и с увлечением, и тут же я научился у него больше, чем во все время моего приготовления к университету от Феоктистова. Оказалось потом, что Чистов был, действительно, знаток римских классиков; я редко видал его за медицинскими книгами; всегда, бывало, лежит и читает своего любимого Овидия Назона или Горация.

Родом из духовных, воспитанник семинарии, Чистов отличался, однакоже, резко от других сотоварищей, по большей части тоже семинаристов; это была мебель из елового, а он из красного дерева и, должно быть, поэт в душе.

Чего я не насмотрелся и не наслышался в 10-м нумере!

Представляю себе теперь, как все это виденное и слышанное там действовало на мой 14-15-летний ум. Является, например, какой-то гость Чистова, хромой, бледный, с растрепанными волосами, вообще странного вида на мой взгляд,теперь его можно бы было, по наружности, причислить к почтенному классу нигилистов,- по тогдашнему это был только вольнодумец.

Говорит он как-то захлебываясь от волнения и обдавая своих собеседников брызгами слюны.

В разговорах быстро, скачками переходит от одного предмета к другому, не слушая или не дослушивая никаких возражений. "Да что Александр I,- куда ему,он в подметки Наполеону не годится. Вот гений, так гений!...А читали вы Пушкина "Оду на вольность"? ("Вольность" (ода) и другие стихотворения Пушкина такого же содержания, широко распространенные в двадцатые годы XIX ст. в списках, имели большое революционизирующее влияние на тогдашнюю молодежь (см. М. В. Нечкина, 1930 и 1947).)

А? Это, впрочем, винегрет какой-то. По нашему не так: revolution, так revolution, как французская- с гильотиною!" И услыхав, что кто-то из присутствующих говорил другому что-то о браке, либерал 1824-1825 гг. вдруг обращается к разговаривающим: "Да что там толковать о женитьбе! Что за брак! На что его вам? Кто вам сказал, что нельзя по-просту спать с любою женщиною...? Ведь это все ваши проклятые предрассудки: натолковали вам с детства ваши маменьки, да бабушки, да нянюшки, а вы и верите. Стыдно, господа, право, стыдно!"-А я-то, я-стою и слушаю, ни ни одного слова не проронив.





Прошение Н.И. Пирогова о зачислении его в студенты Моск. университета (1824г.)

Вдруг соскакивает с своей кровати Катонов, хватает стул и-бац его посредине комнаты! "Слушайте, подлецы!"-кричит Катонов: "кто там из вас смеет толковать о Пушкине? слушайте, говорю!" - вопит он во все горло, потрясая стулом, закатывая глаза, скрежеща зубами:

Тебя, твой род я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей

Я с злобной радостию вижу,

Ты ужас мира, стыд природы.

Упрек ты богу на земле..

Катонов, восторженный обожатель Мочалова, декламируя, выходит из себя, не кричит уже, а вопит, ревет, шипит, размахивает во все стороны поднятым вверх стулом, у рта пена, жилы на лбу переполнились кровью, глаза выпучились и горят. Исступление полное. А я стою, слушаю с замиранием сердца, с нервною дрожью; не то восхищаюсь, не то совещусь.

Рев и исступление Катонова, наконец, надоедают; на него наскакивает рослый и дюжий Лобачевский. "Замолчишь ли ты, наконец, скотина!"-кричит Лобачевский, стараясь своим криком заглушить рев Катонова. Начинается схватка; у Лобачевского ломается высокий каблук. Падение. Хохот и аплодисменты. Бросаются разнимать борющихся на полу.

Не проходило дня, в который я не услыхал бы или не увидел чего-нибудь новенького, в роде описанной сцены, особенно памятной для меня потому только, что она была для меня первою невидалью; потом все вольнодумное сделалось уже делом привычным.

За исключением одного или двух, обитатели 10-го нумера были все из духовного звания, и от них-то, именно, я наслышался таких вещей о попах, богослужении, обрядах, таинствах и вообще о религии, что меня на первых порах, с непривычки, мороз по коже подирал.

Все запрещенные стихи, вроде "Оды на вольность", "К временщику" Рылеева, "Где те, братцы, острова" и т. п., ходили по рукам, читались с жадностью, переписывались и перечитывались сообща при каждом удобном случае.

Читалась и барковщина, ( Барковщина-сочинения "переводчика" Академии Наук И. С. Баркова (1732-1768), автора широко распространявшихся в списках сочинений, состоящих, по выражению исследователя, "из самого грубого, кабацкого сквернословия" (С. А. Венгеров, т. II, стр. 148 и сл.). Удрученный жестоким и злобным гонением царских жандармов, Полежаев воспевал иногда "штоф с сивухою простою". О трагической судьбе поэта писал А. И. Герцен ("Былое и думы", т. I, стр. 279 и сл.), но весьма редко; ее заменяла в то время более современная поэзия, подобного же рода.

О боге и церкви сыны церкви из 10-го нумера знать ничего не хотели и относились ко всему божественному с полным пренебрежением.