Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 105



Говорят, и пожарную команду дед основал. Раньше, когда случался пожар, сбегались люди, всяк со своим ведром, выплеснут воду из ведер в огонь, и кажется им, чем могли, тем помогли. Бабы причитают: о господи! господи! А мужики вытащат махорку и стоят смолят. Тут горит, а они раздумывают, то ли бог так пожелал, то ли подпалил кто. Потому как, если бог пожелал, спасай не спасай — не поможет. Другое дело, что колодцев во дворах не было и за водой на реку ходили, к роднику. А хаты все деревянные и соломой крытые. Вот как-то полдеревни и сгорело, вместе с другими и наш дом.

Еще получил дед какие-то бумаги на землю за то, что повстанцев укрывал. Он не помнил, сколько той земли было, но говорил, целое поместье. Помещиком мог бы стать. Только бумаги эти он где-то зарыл и никак не мог вспомнить где. И не диво, больше полвека не было нужды их показывать или признаваться, что они есть. В два счета можно было загреметь на каторгу, вот они сами собой и вылетели из головы. Да еще как раз тогда полдеревни сгорело, и не только в памяти у людей все перемешалось, но и земля с землёй, а теперь ищи ветра в поле — закопаны-то бумаги были еще в старой земле.

Отец заклинал деда всеми святыми, чтобы тот вспомнил; уже пошли слухи, что будет Польша, конец неволе, ну и, ясное дело, начнут расхватывать землю, кто первый урвет, у того она и останется на веки веков. Пробовали и вместе вспоминать. Вставали чуть свет, читали «Отче наш», а потом отец выводил деда во двор, и ходили они, потихонечку, шаг за шагом, глядя в землю, и на каждом шагу отец спрашивал: может, здесь? Останавливались, дед думал, думал, у отца надежда уже начинала светиться в глазах, но дед чаще всего говорил: нет, не здесь. Хотя иногда его точно осеняло, и он отвечал: ну, надо бы тут копнуть. И отец копал. Копал, потом засыпал. Потом, обозлясь, кричал, что, видать, дьявол замутил дедову память, что дармоед он, поесть ни разу небось не забыл, что если б раньше столько не пил, то и памяти бы не потерял, что чего не надо он помнит. Страшный суд над дедовой памятью вершил. Пока, бывало, мать за деда не заступится, мол, чего отец лютует, не было у нас этой земли и не будет, было б здоровье. Может, бог не хочет, чтобы дед вспомнил, а на бога нечего пенять, он ведает, что творит. А дед, тихий как мышонок, придавленный этой своей беспамятностью, будто тяжкой виной, боялся глаза на отца поднять. Только когда отец доставал кисет с махоркой — а это значило, что его уже отпустило, — тогда и дедовы слова становились смелей:

— Черт, все помню, а это забыл. Могу даже сказать, кто помер, когда у нас тут мор был. Ну-ка, спроси. Говорили, Болек Косел в Гурки откуда-то заразу принес. Как вернулся из армии, начал народ в Гурках хворать, а вскорости вымерла вся деревня. Из Гурок по другим пошло, хоть нам запретили из деревни в деревню ходить и все побелили, хаты, изгороди, фигуры святых, деревья. А сколько крестов понаставили! Что ни сторона света, то крест. И не как сейчас — четыре. Куда ни глянешь, крест. И на каждом: господи, смилуйся, господи, смилуйся, господи, смилуйся. Нашу деревню, слава богу, только с краю задело. Померли Повисляки и Касперский-мельник. Повисляки людей грабили, и поделом им. А Касперский обязательно муки последнего разбора подмешает и отрубей никогда не отдаст, сколько положено. На руку был нечист, леший. Но мельницы тогда мало где были, не то что нынче. У нас да еще в Заводзи. Бывало, целых три дня проканителишься. И в Заводзь ездили, хотя тамошний мельник тоже обманывал, но вроде поменьше. Не было такого, чтоб на свете без обману, да и не будет. Купил я как-то на ярмарке сапоги. С виду крепкие. На подошву плюнешь — не пропускает. Думал, в них и в сушь, и в мокредь, и в поле, и к обедне, а едва весну проносил. Поехал снова, пусть, окаянные, отдают деньги, но тех, у кого покупал, и след простыл. Были другие, и тоже свой товар нахваливали, мол, у них без обману. А знаешь, сколько такие сапоги стоили? Ну-ка, спроси. Только про сапоги. Что тебе, трудно? Три рубля. Я помню. А хошь, всех лошадей, какие у нас были, по порядку назову. Спроси. Самый первый — пегий жеребчик. Кличку дали Разбойник, потому как кусался и лягался, черт. На таком не попашешь, продал его отец. Но покупателю не сказал, что Разбойник, сказал — Куба, и что фамилия наша Капуста, а не Петрушка, и деревня — Олесница. А до Олесницы версты три и совсем в другую сторону. Обошлось, не приехал. Видишь, помню. Значит, и про бумаги вспомню. Пока не вспомню, не помру. Дашь закурить?

И отец, вроде бы еще злой, давал деду закурить. А на следующий день снова обходил с ним подворье. Шаг за шагом, и на каждом шагу: может, здесь? Вокруг света небось обошли, если сосчитать все их шаги, хотя подворье наше не так уж и велико. И в загуменье, и в саду искали, в хлева заглядывали, в овин, и даже в погреб отец сносил деда, потому что погреб у нас глубокий, ступенек двадцать, деду самому не сойти. Но все время: нет, не здесь. Иногда только: ну, надо бы копнуть. И отец копал. Копал, потом засыпал. И опять костерил деда.

Как только отец не пробовал расшевелить дедову память. Заставлял по утрам сны рассказывать. Да на старости лет неоткуда браться снам, редко когда деду что-нибудь снилось. Снова отец начинал злиться. Так уж и ничего? Иногда, конечно, кое-что деду снилось, да только не то, чего бы отцу хотелось. К примеру, бродит он по реке, вытаскивает налимов из затонувших брошенных ведер, а вода, как назло, мутная. Или гуляют они с Каролькой Бугай на Каролькиной свадьбе, и Каролька гладит деда по щеке и шепчет на ухо: ой, Каспер, Каспер. Чего ты, Каспер, старый такой? Или ходят с отцом по двору и отец спрашивает: может, здесь, а дед ему: эй, гляди, червячище какой из земли вылазит. Хворая земля, хворая, ничего с нее уже не возьмешь.



Тогда решил отец перестелить дедову постель, вместо соломы положил гороховин: раз уж ему ничего не снится, пускай хоть не так крепко спит. Больше будет ворочаться, чаще просыпаться, глядишь, и мысли какие в голову придут, авось вспомнит. А деду сказал, что блох много развелось, надо было перестелить, а соломы только-только на сечку осталось. Поначалу дед жаловался, тело у него костенеет. Но помаленьку привык, и спалось ему, как на соломе.

Еще отец где-то прослышал, что вроде бы от полыни память возвращается. Целое лето собирал эту полынь по межам, потом сушил, люди думали, он желудком мается, полынь и желудок лечит. Дед пить отказывался, горькая очень. Так отец тайком от матери купил сахару и настой подслащивал. Но дед все равно не вспомнил.

А то повел раз отец деда в корчму и напоил. Думал, может, спьяну распахнется дедова душа и откроет, где бумаги зарыты. Но дед раскуролесился, точно скинул с полсотни годков, петь ему захотелось, гулять, чуть не полез в драку. Кто только в корчме ни был, всем подносил — ясно, за отцовский счет. А попробовал отец его урезонить, мол, хватит, папаша, по миру нас пустите, так дед его же и обозвал дураком: и откуда, говорит, ты у меня такой уродился!

Пришлось потом отцу теленка продать, чтобы вернуть корчмарю долг. А проку и было только, что на следующий день дед, протрезвев, с больной головы пообещал отцу непременно все вспомнить, когда возродится Польша. Пока время еще не пришло. Они там еще воюют. Все равно без Польши бумаги эти ничего не стоят, оттого он и не может вспомнить, где их зарыл. Но Польша возродилась, а дед так и не вспомнил.

Тогда он пообещал, что вспомнит, когда настанет пора помирать, потому как в смертный час человеку вспоминается вся его жизнь. Подходит эта жизнь к постели с большущей такой книгой и говорит: я — Каспер Петрушка, видишь, все, что ты позабыл и в чем согрешил, здесь есть. Придавила тебя давным-давно телега с житом, ты забыл, а тут есть. Мерки овса соседу Дереню не отдал, а тут есть. Господу богу в вербное воскресенье пожалел пару грошей, а тут есть. И бумаги, что ты закопал, тут, вон они, на первой странице. Самыми жирными буквами записаны. Но пока книга эта закрыта была, зря и старался вспомнить. Прочитать тебе?