Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 33



– Но, значит, ты понимаешь, Игнат, почему люди этой властью недовольны?

– Как же не понимать… – Казенин закурил черную сигару, щеря зубы и щуря синий глаз. – Но если снова сейчас попытаться вернуть советскую власть, будет кровь, эти же не отдадут свои миллиарды… Понимаете,

Валентин Петрович, есть точка возврата… ну, в авиации… назад мы уже не сможем вернуться, керосин вышел… только вперед…

На мысленный вопрос учителя: “Ну и докуда?” – бывший ученик швырнул окурок в железную урну в виде пингвина с разинутым клювом и молча обнял старика.

“Вот так и растим монстров…” – горевал Валентин Петрович после того, как разъехались выпускники.

Но Вовику Нечаеву уезжать некуда, он долго еще звонил Углеву, доверительно советуясь, какие фотографии с пикника дать, а какие порвать. “С водкой не стоит, ага?” Ага.

А Люся Соколова… Там ты тоже в чем-то виноват. Она, видимо, что-то не так, неадекватно поняла. Был слишком добр, что ли? Слишком открыт? Ну, а как жить?

В июне вернулись в город и посвежевшие Игорь с Татьяной, никто не вспомнил про их разлад. И та проститутка, Игорева беда, говорят, исчезла из города. Ну, не убили же ее? Наверное, откупились, заплатили за пленку большие деньги. Куда тяжелее человеку, когда не откупишься не только потому, что денег нет. И были бы – совесть не позволит предложить. Схожая история случилась с Углевым на третий год его жизни в Сиречи. Летом, во время школьных каникул, молодой учитель ездил в деревню, в гости к матери, а оттуда – в областной город, чтобы походить в театры и консерваторию. Тогда это было недорого: и билет на самолет “АН-2”, и проживание в гостинице

“Байкал”. Без музыки, без театра Углев не мог восстановить в себе силы для нового учебного года, для суровой ветреной зимы. Он слушал симфонический оркестр, смотрел в ТЮЗе и драмтеатре постановки местных, а то и заезжих режиссеров. И вот однажды увидел на сцене в золотом свете софитов Елену Шалееву. Он был чуть пьян (распираемый счастьем, выпил перед спектаклем в буфете вина), и ему вдруг показалось: это ОНА! Эту женщину он искал! Эту! И среди второго акта, когда ее на сцене временно не было, выбежал, “как Онегин, по ногам”, на улицу, купил у грузин огромный букет багряных и желтых роз – успел к финалу. Подбежал к авансцене и – передал наверх. И она, сияя черными глазищами, тонкая, царственная, милостиво улыбнулась ему.

Ночевал он у нее в бедном общежитии. Жил три дня, и пили они, и пели романсы под гитару, он угощал всех ее подруг и друзей и, когда денег осталось только на обратный билет, пригласил к себе в город, как жену, навсегда.

Углев вернулся в Сиречь, отрезвел, первое время ждал ее с некоторой неловкостью, но она не ехала и писем не писала, и он с облегчением забыл о ней. Но привычно к новой зиме привел в порядок свою комнату, как всегда делал летом, и вдруг ему приносят телеграмму: “Встречай, поезд такой-то, вагон такой-то. Лена”. Господи, это кто? Лена? Та самая, актриса Шалеева? Зачем?! Да, это она. И она приехала.

Конечно, он встретил. Увы, Елена показалась теперь ему уже немолодой, она была в тесных джинсах, в джинсовой куртке, а в руке – дерматиновый чемоданчик, в котором покоятся ее бархатное концертное платье и зеркальные туфли, больше ничего у нее нет. Она приехала выходить замуж, в поезде продумала массу идей, как будет учить местных детей актерскому мастерству, как сама начнет давать сольные концерты в воинских частях – тут ракетчиков в окрестной тайге тьма…

– Я подготовила отрывок из Астафьева… “Падение листа”… вот послушай!

– В первые же минуты их уединения, сцепив пальцы, исступленно горя черными глазищами, переступая босиком по полу, она начала произносить текст: – “Медленно, неохотно и в то же время торжественно падал он, цепляясь за ветки, за изветренную кожу, за отломанные сучки, братски приникая ко встречным листьям, – чудилось: дрожью охвачена тайга, которой касался падающий лист, и голосами всех живых деревьев она шептала: „Прощай! Прощай! Скоро и мы… скоро и мы… скоро.. скоро…””

Она читала, а Углев сидел за столом, сунув кулаки в карманы. Что было ему делать?! Она приехала с абсолютно серьезными намерениями.

Бросила театр!

– Ничего! Мы здесь откроем свой, правда, Валентин?

Господи, что делать? И читает она все-таки фальшиво, завывает… а главное, не нужна она Углеву. Но как сказать человеку? Чувствуя себя последним подонком, но изображая благородство, Валентин Петрович ночь спал на коврике, отдав ей кровать. А утром убежал в школу. Не

Шамоху же просить помочь? Углев тогда директора побаивался… И вот умолил из отчаяния одну из влюбленных в него учительниц, бледную и смиренную географичку Вику Ляшенко, сказать приехавшей восторженной актрисе, что не может жениться… он безмерно виноват, но он любит свободу… И географичка, взяв на помощь девочек-десятиклассниц, пошла к нему домой (а он остался в школе) и обидела Елену, назвав старой каргой… Мол, вот мы, юные, боготворим его, а он даже нас не хочет брать в жены… И бедная актриса в слезах схватила свой дерматиновый чемоданчик и уехала обратно в свой областной город… То был самый страшный грех в жизни Углева. Да, общество прекрасных юных женщин он любил, загорался среди них, вертелся холостяком, читал стихи. И наконец сам решился все-таки прекратить это мучительное состояние, это безобразие и женился на первой попавшейся молодой женщине. Нет, не на той учительнице географии, бледнолицей Вике, а на учительнице истории, своей первой выпускнице Марии. Позже, став директором, он уговорит ее перейти в библиотеку, чтобы не было, так сказать, родственников на работе…

Правда, какое-то время он посылал Елене Шалеевой покаянные открытки и даже как-то неумело солгал, что болен… и, отослав открытку, тут же испугался: вдруг приедет спасать его… Но она не откликнулась.

А у Ченцовых, судя по всему, все наладилось. В середине лета Ксения снова стала приходить на уроки. И Валентин Петрович не смог отказать. А Татьяна более не заглядывала… И шут с ними со всеми. У каждого своя жизнь.

21.

“Ты на днях, когда у нас Калачевские были, читал стихи Фета”.

“Да, помню”.

“Очень страстно читал”.

“Разве?”

“Тебя любить, обнять и плакать над тобой”.

“Да. “Сияла ночь, луной был полон сад…”, ты же помнишь?”

“Конечно, помню. Как она глядела на тебя”.

“Кто? Эта тарелка со стены?”

“Ну не надо из меня дурочку делать”.



“Я не делаю. Я уж забыл. Эмма Дулова?”

“Не я же”.

“Знаешь, Марья… не знаю, смотрела она или нет, я не обращал внимания… а вот если бы ты посмотрела, я бы увидел”.

“Ах, ах”.

“Что?!”

“Ты не мог видеть, потому что смотрел мимо меня”.

“Я читал. А мысленным взором…”

“Перестань. „Взором”. И вообще, когда ты произносишь такие слова, как „взор”, ты иронизируешь, знаю”.

“Нет, в данном случае хотел сказать совершенно серьезно… мысленным взглядом…”

“Не надо”.

“Это правда”.

“ Не надо, Углев. Все!”

“Маша! Когда я читаю стихи, я всегда смотрю черт знает куда. Хоть на царапину в стене”.

“Конечно. Для тебя я давно стала царапиной на стене”.

“Прекрати. Ты для меня все”.

“Пушкин – это наше все”. Понимаю.

“Что понимаешь?”

“Твою иронию. Рот-то съехал… как у сатира, вон куда…”

“Маша! Да что с тобой? Я всю жизнь так улыбаюсь”.

“Ты со мной никогда в жизни и не говорил серьезно”.

“А серьезно – как?”

“Ах, он опя-ять!..”

“Нет, правда, серьезно – как?! С умным видом о России, о просвещении?”

“А почему бы нет?”

“Ой-ой! Ручки на груди сложила. Но у нас, насколько я знаю, одинаковые взгляды!”

“Откуда это ты знаешь?”

“А разве не одинаковые?!”

“Значит, я для тебя пустое место, нечего время тратить”.

“Да что с тобой, Машенька?”

“Конечно, эта вертихвостка хоть и старше на полтора года, а выглядит как куколка…”

“А ты?! Ты выглядишь замечательно!”