Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 81



Подлинный прусский дух принадлежит к прекраснейшим цветам германства. Каждая строчка, которая дошла до нас от Шарнгорста[35], Гнейзенау[36], Бойена[37] и Мольтке[38], дышит им так же, как дела и слова крупных прусских чиновников (правда, в значительной своей части родившихся за пределами Пруссии), осуществлявших реформу; нет необходимости даже называть их. И такова же грандиозная духовность Бисмарка, злобно шаржируемая нынешними ограниченными филистерами «реальной политики». Но иногда кажется, будто этот старый прусский дух продолжает сегодня жить в чиновничестве других германских государств более явно, чем в Берлине. А злоупотребление этим словом в современной консервативной демагогии — не что иное, как оскорбление упомянутых великих фигур.

Повторим, что в Германии не существует аристократии с достаточной численностью и политической традицией. Скорее всего, она чувствовала себя как дома в свободной консервативной партии и в партии Центра (сегодня этого больше нет), но никак не в консервативной партии. И — что по меньшей мере столь же важно — не существует и благородной германской общественной формы. Ибо совершенно неверно то, чем время от времени похваляются наши литераторы: будто бы, в противоположность англосаксонским джентльменским условностям и романской салонной публичности, в Германии существует индивидуализм в смысле свободы от условностей. Более жестких и принудительных условностей, чем среди членов студенческих корпораций, нет нигде, и им подчиняется такой же процент молодого поколения лидерских прослоек, как и любой другой условности в других странах. Там, куда не простираются условности, принятые среди офицерства, корпоративные условности и являются «немецкой формой»! Ибо в своих последствиях они в значительной степени определяют формы и договоренности, принятые среди прослоек, имеющих для Германии решающее значение: речь идет о бюрократии и обо всех, кто хочет быть допущенным в «общество», где она господствует. Правда, эти формы благородными не назовешь. Но с государственно–политической точки зрения важнее этого обстоятельства то, что в противоположность романским и англосаксонским условностям они совершенно не годятся служить образцом для целой нации вплоть до самых нижних ее слоев, а жесты этих форм не годятся для формирования внешнего облика уверенного в себе «народа господ» так, как сформировали свои народы упомянутые романские и англосаксонские условности. Было бы тяжелым заблуждением полагать, будто «раса» играет решающую роль в бросающемся в глаза отсутствии привлекательности и достоинства в манере немцев держать себя. Ведь у австрийских немцев благодаря сформированным подлинной аристократией манерам эти качества, несмотря на ту же расу, не отсутствуют, несмотря на все недостатки этой нации.

Формы, которые господствуют в романском человеческом типе вплоть до нижних его слоев, обусловлены подражанием галантным жестам в том виде, как те развивались, начиная с XVI века. Англосаксонские же условности, точно так же формировавшие людей вплоть до нижних слоев, происходят из социальных привычек прослойки, задававшей тон в Англии, начиная с XVII столетия, прослойки из своеобразной смеси сельских и буржуазно–городских знатных лиц — «джентльменов», превратившейся в носителей self–government[39]. Во всех этих случаях — вот что имело значительные последствия — определяющие черты таких условностей и жестов допускали легкую всеобщую имитацию, а значит — демократизацию. Напротив того, условности, принятые среди немецких кандидатов на должности, прошедших академические экзамены, а также среди слоев, подверженных их влиянию, — прежде всего, привычки, прививаемые студенческими корпорациями, явно непригодны для подражания со стороны каких бы то ни было кругов за пределами круга дипломированных специалистов, а тем более — со стороны широких масс, т. е. «не поддаются демократизации», хотя или, скорее, потому, что по своей внутренней сущности их никак нельзя назвать светскими или в другом смысле аристократическими, но лишь сплошь плебейскими. Романский кодекс чести, равно как и совершенно иной англосаксонский, оказались способными к значительной демократизации. Зато, как можно убедиться, сколько–нибудь поразмыслив, специфически немецкое понятие «способность дать сатисфакцию» не поддается демократизации. Однако при этом оно обладает большим политическим значением. При этом политически и социально важным — в отличие от того, что вновь и вновь считают, — является не значение так называемого «кодекса чести», принятого у офицерского корпуса, где он вполне уместен. Скорее, политически важно то обстоятельство, что прусский ландрат должен определенно считаться «способным дать сатисфакцию» в школярском смысле, чтобы вообще быть в состоянии утвердиться в своей должности, и то же касается любого другого легко сменяемого административного чиновника (в противоположность, к примеру, «независимому» в силу закона участковому судье, который как раз из–за этой независимости является социально деклассированным по сравнению с ландратом). Понятие «готовности дать сатисфакцию», равно как и все остальные условности и формы, присущие структуре бюрократии и имеющему решающее значение для нее немецкому школярскому кодексу чести, своеобразие которых в том, что они не поддаются демократизации, формально образуют кастовые условности. С материальной же точки зрения они в любом случае, будучи лишены всякого достоинства и какого бы то ни было благородства, имеют не аристократический, но плебейский характер. Именно это внутреннее противоречие столь легко вызывает насмешку над этими условностями и оказывает политически неблагоприятное влияние.

Немцы — это народ плебеев, или если приятнее слышать — буржуазный народ, и лишь на этой почве может взрасти специфически «немецкая форма».



Стало быть, всякая общественная демократизация, вызываемая или ускоряемая политическими преобразованиями — а именно этот предмет здесь разбирается — не найдет у нас, с социальной точки зрения, каких бы то ни было ценностей формы, которые она могла бы разрушить или, наоборот, лишить их исключительности и распространить вглубь нации, — как поступила демократизация с ценностями формы, присущими романской и англосаксонской аристократии. С другой стороны, ценности формы, свойственные немецкому дипломированному специалисту, «способному дать сатисфакцию», опять–таки являются недостаточно светскими, чтобы служить опорой уверенности в себе хотя бы для собственной прослойки. Скорее — что показывает любая проверка — они недостаточны даже для того, чтобы скрыть фактическую внутреннюю неуверенность по отношению к светски образованным представителям других народов. Эти «ценности» проявляются разве только в форме надменности, производящей впечатление невоспитанности, но по большей части происходящей из смущения.

При этом вызывает большие сомнения вопрос о том, действительно ли последствием политической «демократизации» будет демократизация общественная. Ведь, к примеру, безграничная политическая «демократия» в Америке, как считают у нас, не препятствует не только появлению грубой плутократии богатых, но еще и медленному — если даже по большей части незаметному — возникновению сословной «аристократии», чей рост с культурно–политической точки зрения столь же важен, как и рост грубой плутократии.

Как бы там ни было, развитие действительно благородной и в то же время приличествующей буржуазному характеру влиятельных в социальном отношении слоев «немецкой формы» все еще остается делом будущего. Начатки таких буржуазных обычаев в ганзейских городах под влиянием политико–экономических изменений 1870 года не получили дальнейшего развития. А нынешняя война осчастливила нас таким количеством парвеню — чьи сыновья будут в университетах с пылом усваивать обычные условности студенческих корпораций без всяких притязаний на благородную традицию и в качестве удобной тренировки для приобретения качеств офицеров запаса — что пока здесь, пожалуй, не следует надеяться на что–то новое. Во всяком случае, несомненно, что если бы «демократизация» у нас успешно упразднила социальный престиж дипломированного специалиста — а это отнюдь не несомненно, но вдаваться в подробности мы здесь не будем — то тем самым она бы не уничтожила у нас политически значимые ценности социальной формы. Вероятно, она смогла бы проторить путь для развития соответствующих нашей буржуазной социально–экономической структуре, и поэтому «подлинных» и благородных ценностей формы. Об этих ценностях формы — поскольку выдумать их так же затруднительно, как и стиль — можно сказать лишь одно (по сути негативное и формальное), то, что годится для всех аналогичных ценностей формы: в любом случае их невозможно развивать на иной основе, кроме как на внутренней дистанцированности и выдержке в личном поведении. Отсутствие именно этой предпосылки всякого личного достоинства нередко остро ощущалось у нас и в верхних, и в нижних кругах. А новейшие литераторы с их потребностью разбалтывать или печатать свои «переживания», эротические, религиозные или какие угодно иные, являются врагами какого бы то ни было достоинства. «Дистанцированность» же — в противоположность тому, что считают у нас те, кто неправильно понимает различные «пророчества», восходящие к Ницше, — можно обрести не только на котурнах «аристократического» противопоставления собственной личности «многим, слишком многим» — наоборот, она никогда не будет подлинной, если сегодня ей нужна такая опора. Вероятно, необходимость внутренне самоутверждаться в демократическом мире может лишь служить доказательством ее неподлинности.