Страница 81 из 99
На целлофановой клеенке отпечатались липкие круги от бутылки. Учитель долго смотрел на них, потом положил локти на стол и уронил голову на руки. Спальня превратилась в обитель смерти, в той комнате сидела старуха… Где же еще, как не в кухне, было ему спать?
Неделя подходила к концу, и в доме учителя становилось все тише. Время от времени старая Фридель с трудом поднималась со стула, шаркая, выходила на кухню и кипятила там чай; она вливала его, ложечку за ложечкой, в рот больной. Вернувшись домой из школы, учитель садился возле кровати жены на стул, принесенный им из той комнаты. Он думал обо всем и ни о чем, он спал и бодрствовал — случалось, он забывал и о ней, хотя она была у него перед глазами. Некоторые его мысли казались ему порой небезынтересными, и он даже задумал со временем написать при случае небольшой трактат. Подвал ойтельской школы надо бы превратить в атомное бомбоубежище и оборудовать его с учетом всего необходимого. Ведь в Виллерцеле уже запланирован такой бункер. Значит, и Ойтель имеет полное право выжить в случае атомной войны. Одна фраза особенно ему понравилась, и он даже записал ее на бумажке: «Демократия должна обеспечить всем равную гарантию выживания». Уж это-то он зачитает вслух за столом завсегдатаев в трактире «Лев». Если и Хаберноль его поддержит, можно будет подать петицию в окружной совет.
Иногда она поднимала вверх свою слабую руку и слегка согнутым указательным пальцем писала в воздухе бесконечно длинные письма. Как хотелось бы учителю их прочесть! Он все думал — что же она желает ему сказать? Что-то, видно, желает, только вот что? Когда Турок приходил на час позже обычного, она начинала стонать, а один раз даже кричала. Переправлять в окружную больницу уже не имеет смысла, считал доктор. Дорога ее измучит, а лежит она здесь или на больничной койке — это уже все равно, исход один. Утром в пятницу он отодвинул стул учителя к изножью кровати и поставил рядом с ее подушкой капельницу. Тоненькая резиновая трубка, свисавшая из бутылки, с иглой на конце, вставленной в вену, еще на какое-то время поддерживала в ней жизнь. После укола она тут же успокаивалась, впадала в глубокий сон. Учитель поглядывал вверх, на бутылку с раствором, покрытую пеленкой, словно люлька, и ему казалось, что ей хорошо там, внизу. Правда, иногда она вдруг приходила в сознание и даже подымала вверх руку, указывая пальцем на лицо учителя, что-то мычала и лепетала, но слов нельзя было разобрать. Потом ее начало лихорадить, поднялась температура… «Воспаление легких, — громко сказала Фридель, — теперь уж скоро отмучается».
«Да, да, теперь уж скоро», — повторяла она. Раскрывая большим и указательным пальцами рот спящей, она осторожно закапывала с ложечки минеральную воду. Учитель поддерживал голову жены, чтобы она снова не упала в подушки, — так, словно взвешивал ее на руке. Время от времени Фридель переворачивала матрас и стелила свежее белье. Тогда учитель брал жену на руки. «Она такая легкая, — говорил он, — словно юная невеста, такая легонькая — словно малое дитя». А Фридель, перевалившись через кровать, все повторяла свое: «Да, да, скоро, скоро».
В пятницу вечером доктор попросил учителя выйти из комнаты. Ему тут надо кое-что вмонтировать, сказала Фридель. А когда доктор ушел, учитель увидел закрепленную на краю кровати пластмассовую фляжку, и Фридель, скрестив на груди руки, сообщила с довольным видом:
— Турок вставил ей катетер. Теперь уж больше не придется ее пеленать.
— Так, так, — ответил учитель.
— Да, — сказала Фридель.
Волосы ее были гладко зачесаны и стянуты на макушке в пучок в форме яблока; учителю вдруг показалось, что это еще одна голова, вторая, возвышающаяся над первой.
— Так, — сказал он, — так, так…
И вдруг словно раскрылась его старая, никогда не заживавшая рана — как он ни старался, так она и не понесла… А может быть, сказались ночи, проведенные у постели больной, переутомление, раздражение — нет, он не мог больше выносить жирную улыбку Фридель. Учитель пришел в ярость. Он сжал кулаки, затопал ногами.
— Турок, — кричал он, — Турок — скотина! Да, да, настоящая скотина, пес!
Он выбежал и хлопнул дверью. С шумом и грохотом, воя, бросился он в ночную тьму.
Во «Льве» все давно уже сидели за столом — Хаберноль, хозяин и Келин. Молча тянули красное вино, и только один раз Хаберноль, склонившись над своим стаканом, пробормотал, что не худо бы узнать, как там обстоят дела у учителя. Келин взял это поручение на себя.
— Учитель, — сказал он, — в общем-то, молодчина, парень что надо. Всегда был таким… Да вот бабы… — махнул он рукой, медленно поднимаясь из-за стола.
Усмехаясь, он вскоре вернулся обратно.
— Вот ваш Фунзи обрадуется, — обратился он к Хабернолю, — к дверям школы кнопкой прикреплена записка: По причине заболевания жены учителя начальная школа временно закрыта.
— По причине, — повторил Хаберноль и постучал себе по лбу пальцем. — По причине!.. Типично! Типично учительское слово.
Но трактирщик, который обычно, что бы ни сказал Хаберноль, имел привычку поддакивать, заявляя: «Да, вообще-то, конечно, ваша правда», на этот раз молча взглянул на свою жену. Она стояла за стойкой и полоскала в тазу пивные кружки. Потом стряхивала с них капли и подносила одну за другой к неоновой сушилке, свисавшей на цепях с потолка. Келин толком не знал, что так омрачило Хаберноля. Он подошел к музыкальному автомату и склонился над ним, как священник над алтарем. Лицо его озарил свет лампочки, горевшей под диском. Он поднял руки вверх и шепотом, шепелявя, прочел название пластинки. Никто не рассмеялся, хотя голова его тряслась, когда он сказал:
— На той неделе поминки небось справлять будем! А, хозяйка?
Трактирщик напомнил про полицейский час, Хаберноль уже поднялся из-за стола, а трактирщица бросила на него взгляд, не предвещавший ничего доброго.
— Жизнь, — сказал Хаберноль, — слишком коротка, чтобы пить плохое вино.
Свой стакан он так и не допил, и трактирщик выплеснул остаток вина.
Стулья в трактире стояли уже на столах, реклама пива над входной дверью погасла.
Неделя подходила к концу. Медленно тянулись дни, и все же словно скользили. Из капельницы все капал и капал раствор. Когда бутылка опустошалась, Фридель заменяла ее другой, полной, словно солнечные часы переворачивала. Пластмассовая фляжка сначала постепенно расправилась, потом наполнилась до половины. После воскресной мессы умирающую соборовали. Старый патер стоял возле ее постели и молился: вечный свет, да воссияет ей.
Кто когда-нибудь сидел у постели умирающего, знает, что время теряет здесь само собой разумеющуюся реальность.
Кто сидит в доме умирающего у его постели, кто ищет слова, напрягая изо всех сил свою способность мыслить, чтобы не сойти с ума, не усмехнуться дурацкой усмешкой, тот знает — будь то учитель начальной ойтельской школы у постели своей жены или я у постели моего брата (о чем я хотел написать, но так и не смог), — что умирающий человек становится ему чуждым, потому что он порождает тишину — торжественную тишину.
Тот, кто сидел рядом с умирающим и присутствовал при приближении смерти, тот по-своему слышал — ну да, слышал! — эту мертвую тишину.
Сидишь, время от времени смотришь на стрелки и удивляешься, что не заметил, как пробежали часы. Или же ты убежден, что просидел уже здесь, у постели, много долгих, горьких часов, а стрелки показывают, что прошло всего лишь несколько коротких минут, и ты встряхиваешь часы — они, видно, остановились; и кажется — нет, больше тебе не выдержать этой тишины, надо крикнуть, что-нибудь сделать и ничего, ничего больше не знать об уходе, о смерти. Здесь только время теряешь. И не успев так подумать — пугаешься. Мертвый дом, каменный склеп… Но что это?.. Тихий стук в стену. Не сама ли смерть стучится? Усмехнувшись, уверяешь себя, что в тишине ведь слышны все звуки и шорохи, заглушенные деловой сутолокой дня. Наверно, это насосная установка центрального отопления… И спускаешься вниз, в подвал, чтобы, прижав ухо к котлу, проверить свою догадку. Или же, вытянув руки, прислушиваясь, шаг за шагом продвигаешься вдоль стены — да нет, ничего не слышно, ни насоса, ни отопления, — и снова садишься на свое место у одра смерти. А однажды ночью слышишь уже только одинокое тиканье будильника. Оно все громче и громче, это бешеное тиканье, — тебе кажется, что ты в магазине, где продаются часы: будильники, ходики, — и все они тикают, тикают, тикают. Ну, с этим-то мы еще справимся, думаешь ты, затыкая уши или с хрустом надкусывая яблоко. Но вот наступает ночь, когда ты даешь себе разрешение вынести будильник из комнаты, хотя и знаешь, что это значит. И как когда-то раньше быстро забыл о стуке, так глубоко, так прочно забыл, что уже и не уверен, слышал стук или нет, забываешь теперь следить за падением капель в капельнице и глядишь невидящим взглядом то на то, то на это…