Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 75

— Удивительно еще, что она не выстроила негров в очередь на задворках и не заставила их сниматься. Просто уму непостижимо! Только Сестрица Энн способна выкинуть такое! — сказала Кэт. — Давай про все это умолчим. Мама этого не перенесет.

— Ну конечно!

Умалчивать — наша фамильная черта.

Мы шли по дорожке степенно, как дамы, оставившие свои визитные карточки, друг за дружкой, по узенькой, как веревочная лестница, длинной-предлинной полоске цемента.

— Послушай, ты догадалась, кто она, эта Лилия? — Кэт, идущая впереди, оглянулась через плечо. — Я что-то во все это не верю.

Я расправила бурую страницу, перечла неразборчивые каракули на полях прямо по печатной надписи: «круглые и квадратные ноты», ступила с дорожки в некошеную, уже влажную траву и показала Кэт записку. В слове «Лилия» еще не стерлась верхушка размашистого крупного «Л».

— Полночь! — повторила Кэт. — Но ведь они тут всегда ложатся, как только стемнеет.

Я снова спрятала записку в карман. Кэт сказала:

— Эта Лилия, наверно, была догадливая. А я здесь ничего не понимаю.

— А я понимаю, — солгала я, потому что не могла иначе. — Это такой способ стенографии.

И все же это было довольно длинное письмо, ведь дядя Феликс так долго его писал!

— Нет, решительно не могу себе представить. Так, скорее всего, она умерла, эта Лилия?.. Значит, не Бэк?.. — начала Кэт и умолкла.

— Лилия — это Лилия, — ответила я. Больнее всего меня укололо слово «умоляю».

Не Кэт, а я накинула железное кольцо на столбик калитки и закрепила его. Кусты жасмина были усыпаны бутонами. И вдруг я словно бы отпрянула от этого слишком ароматного мира, подобно тому как тетя Этель — я догадывалась — отошла от мира слишком громкого.

— Нет, просто дядя Феликс по старости спутал все имена и написал Лилию по ошибке, — заметила Кэт.

Вот таким прозаическим замечанием Кэт всегда отчуждала меня, даже в детстве, при всей моей любви к ней. Все же, по-моему, когда речь идет о таком серьезном деле, просто нелепо предполагать, что он ошибся. Я пожалела, что показала ей записку, и сказала:

— Вот видишь, а мы его оставили одного.

Мы постояли в растерянности и недоумении, глядя на дом, пока не показался сам фотограф со всеми своими пожитками, низенький, суетливый человек в черном костюме, так же как и его клиенты. В отличие от них на голове у него была соломенная шляпа. Все хотели проводить его, попрощаться с ним, показать ему, что именно ради этого задержались.

— Открой, пожалуйста, калитку! — сказала Кэт. — Осторожно, Дайси, посторонись.

Фотограф не мешкал. Нагруженный всем своим разнообразным снаряжением, он быстро семенил меж кустов с каким-то чудным, типичным для янки суматошным посапыванием, будто шипел запаленный бикфордов шнур, — промчался сквозь вечерний сумрак прямо к своему «форду» и был таков.

Он оставил позади себя щемящее, болезненное чувство: я сразу почуяла обман, тот, что он застал в этом доме, и тот, что в нем оставил. Беспомощный, жалкий обман. Я ощущала его все острей и острей.

И тогда, истерзанные безумным желанием, уже не владея собой, до боли стискивая друг другу руки, мы захохотали. Мы держались друг за друга, за открывавшуюся калитку, задыхаясь от хохота, зажимали рот носовым платком, пока из глаз не потекли слезы.

— Может, она его поцеловала на прощанье! — простонала Кэт.

Мы пытались угомониться, но стоило нам встретиться глазами, и все начиналось сначала. Мы хохотали как одержимые.

— А карандаш за ухом! Она его забыла вынуть!



— Что ты! Чем же дядя Феликс писал? Он изловчился и вытащил. Тот самый карандаш. — Это было выше моих сил, я ухватилась за калитку.

Между тем каким-то образом я продолжала замечать, что вокруг птицы распевают все так же заливисто и проносятся перед нашими глазами, извергающими потоки слез.

Кэт пыталась заговорить о другом, успокоить нас обеих — мы же опозорим и себя, и нашу поездку, и грядущее печальное событие, и тетю Этель, и все вместе. Правда, никто не слышал нас тут, в густых кустах, ни одна живая душа.

— А тетя Бэк, ты помнишь ее, никогда не отпускала нас без букетика цветов, она их собирала вдоль цементной дорожки, все ее душистые цветы: гвоздику, вербену, гелиотроп, немножко табака. Для того она их и сажала, Дайси. И стебли, бывало, много-много раз обовьет белой или черной ниткой — она ее вытягивала из иголки, которая у нее всегда была вколота в воротничок, а потом еще вложит букетик в лист бегонии и дарит вот тут, у калитки, на этом самом месте. Такая она была, тетя Бэк. Она бы тебя не отпустила без цветов, — серьезным голосом рассказывала Кэт.

Но и это не помогло. Так безудержно мы с Кэт не хохотали с самого детства, когда иного от нас и ждать было нечего.

— Я ее не помню, — вымолвила я; слезы ручьями текли у меня по щекам.

— Да разве можно ее не помнить? Она не давала себя забыть.

И тут мы успокоились.

Я стояла и складывала в кармане записку. Передо мной темнел дом, будто плыл в вечернем облаке пыли, тяжеловесный, похожий на несгораемый шкаф. Вот горлинка пропела свои пять ноток — две и еще три, сперва без ответа. Последние лучи заката, там, где их не скрывал реденький занавес глицинии, еще поблескивали из-за дома. Мычали коровы. Пыль стлалась в воздухе, похоже было — в нем протянулись извилистые дороги, повторение земных, будто там парили струйки дыхания тех, кто сегодня сюда приехал.

— Сейчас будут разъезжаться, — сказала Кэт. — Уже смеркается, скоро стемнеет.

Но веранда не пустела. Когда мы обернулись в последний раз, люди стояли у перил тихие, неприметные, незнакомые, точно пассажиры на борту корабля, отплывающего в море. Их простые грубоватые лица в сумерках еще больше походили одно на другое. Для меня лица эти были словно темные шкатулки, что хранили их тайны и мечты, запертые надежно, как старинные ларцы, в которых перевозили драгоценности.

Вот что-то зашевелилось. Из дома вышла маленькая девчушка с банкой в руке. Она несла ее перед собой, как тусклый фонарь. Мы с Кэт повернулись, обхватили друг дружку за талию и так, в обнимку, спустились к машине. Где-то рядом заржали лошади.

И тогда все слилось в сплошную синь, единого дыхания, единого тона. Там, на пастбище, черные крутобокие коровки вереницей неторопливо брели к дому, а чудилось, они идут куда-то в пустоту. Но мы расслышали в тишине голос дядюшки Теодора, он им что-то говорил.

Через дорогу — его хижина за изгородью из зарослей бирючины; вон огромный стол, стулья, будто для самих богов, а там, на дереве, повисла змея.

Мы выехали из неподвижного каравана машин и фургонов и свернули на проселочную дорогу. Мы не переговаривались, ничего не поверяли друг другу, не пели. И только однажды Кэт очень будничным голосом сказала:

— Терпеть не могу туда ездить без мамы. Мама слишком деликатная и не скажет такого про Сестрицу Энн, а я скажу, ведь все равно это ощущаешь так или иначе.

И мы произнесли одновременно:

— Она просто деревенщина.

Вокруг нас все время что-то неумолчно звучало. Так сразу не определить было, что это — биение пульса, ритм танца, рокот, трезвон, — все громче и громче, пока мы приближались к мосту. Звучала трава, деревья. Но вот уже церковь Минго с едва приметным кладбищем медленно прокружилась мимо нас, та самая церковь, где дядя Феликс потерпел поражение в слове «фигли-мигли». А потом все слилось в апрельскую ночь. Я ехала и думала о моем любимом и о том, пишет ли он мне сейчас.

Перевод Н. Бать

Чей это голос?

А я и говорю жене: «Кто тебе мешает встать и выключить? Тошно тебе без конца смотреть на его черную рожу, так никто тебя не неволит, да и слушать, чего тошно слышать, тоже. У нас пока еще свободная страна».

Вот тогда-то, сдается мне, я и надумал, чего надо делать.

Я мог бы, говорю, найти, где в Фермопилах живет этот нигер, которому подавай рабочий день не длиннее, чем у белых. Мне это раз плюнуть.