Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 75

Она оглянулась на Боумена, но он не смог произнести ни слова. Его била дрожь.

— Выпить хотите, мистер? — спросил Санни.

Он принес стул из соседней комнаты и теперь сидел на нем верхом, опираясь локтями о спинку.

«Вот сейчас мы все видим друг друга», — подумал Боумен и воскликнул:

— Спасибо, сэр! И очень даже!

— Ну так идите за мной и делайте, как я, — сказал Санни.

Еще одно вторжение в темноту. Они вышли на задний двор, миновали сарай, колодец под навесом и уперлись в густые кусты.

— На колени, — сказал Санни.

— Что-что? — Его лоб покрылся испариной.

Но тут же он понял. Санни на четвереньках нырнул в дыру под сомкнутыми ветками. Он пополз за ним, невольно вздрагивая всякий раз, когда к нему ласково, беззвучно прикасалась веточка или колючка, зецеплялась, а потом отпускала.

Санни остановился, скорчился и начал обеими руками разгребать землю. Боумен робко чиркнул спичкой и посветил ему. Минуты через две Санни выдернул из земли кувшин. Он отлил виски в бутылку, которую вынул из кармана, а кувшин снова закопал.

— Неизвестно ведь, кто к тебе постучится, — сказал он и засмеялся. — Давайте-ка назад, — добавил он почти церемонно. — Не свиньи же мы, чтоб пить на улице.

Сидя друг против друга за столом у топящегося очага, Санни и Боумен по очереди отхлебывали из бутылки.

Собаки спали. Одной из них что-то снилось.

— Отлично! — сказал Боумен. — Это мне и требовалось.

Он словно пил огонь из очага.

— Санни сам его гонит, — с тихой гордостью сказала женщина.

Она сгребла угли с чугунков, и по комнате разлился запах кукурузного хлеба и кофе. Она поставила еду перед мужчинами. В одну из картофелин, обнажая ее золотистое нутро, был воткнут нож с костяной ручкой. Женщина немного постояла, глядя на них, высокая и дородная. Потом наклонилась к ним.

— А теперь кушайте, — сказала она и внезапно улыбнулась.

Боумен как раз смотрел на нее. И поставил чашку на стол, не веря, не желая верить. В глаза ударила боль. Он увидел, что она вовсе не старуха. Она была молодой, все еще молодой. Но он не стал прикидывать, сколько ей лет. Она была одного возраста с Санни и принадлежала ему. Позади нее в углу комнаты густел мрак, зыбкие отблески желтого света скользили по ее голове, по серому балахону и затрепетали над ее высокой фигурой, когда она нагнулась к ним, и он понял все. Она была молода. Ее зубы сверкали, глаза сияли. Она повернулась и вышла из комнаты, ступая неторопливо и тяжело. Он услышал, как она села на кровать, а потом легла. Лоскутный узор сдвинулся.

— Ребенка ждет, — сказал Санни, откусывая хлеб.

Боумен не мог говорить. Так вот что скрывал этот дом! Он был ошеломлен. Супружеская жизнь. Плодоносная супружеская жизнь. Так просто. Доступно всем.

Почему-то он не досадовал, не возмущался, хотя с ним, несомненно, сыграли какую-то шутку. Этот дом не прятал ничего таинственного и непостижимого, но то, что в нем было, посторонних не касалось. Все тайное исчерпывалось древней близостью между двумя людьми. Но он помнил, как женщина безмолвно ждала у холодного очага, как мужчина упрямо прошагал за огнем целую милю, как они поставили на стол еду и питье, с гордостью показывая все, что у них есть, — в этом была такая ясность и громадность, что он не находил в себе отклика…

— А вы на вид поголодней были, — сказал Санни.

Когда мужчины отужинали, женщина вышла из спальни и поела сама, а ее муж благодушно смотрел на огонь.



Потом они выгнали собак во двор и отнесли им всю оставшуюся еду.

— Я, пожалуй, лягу тут у огня, на полу, — сказал Боумен.

Он чувствовал, что его обманули, и он получил право быть великодушным. Хоть он и болен, а их постели он не попросит. Теперь, все поняв, он не станет принимать одолжений в этом доме.

— Само собой, мистер.

И оказалось, что он все-таки не сумел понять до конца. Они и не собирались уступать ему свою постель. Немного погодя оба они встали и, невозмутимо поглядев на него, ушли в комнату напротив.

Он лежал, вытянувшись, у очага и смотрел, как угасает огонь. Он следил, как один огненный язычок за другим взметывается в последний раз и исчезает. И вдруг заметил, что снова и снова тихо бормочет:

— В январе вся обувь будет продаваться по сниженным ценам…

Он крепко сжал губы. Сколько звуков в этой ночи! Он слышал журчание ручья, потрескивание гаснущего огня и уже не сомневался, что слышит теперь свое сердце, его удары под ребрами. Он слышал ровное глубокое дыхание мужа и жены в комнате напротив. Это было все. Но в его душе незаметно нарастало какое-то чувство, и он жалел, что этот ребенок — не его.

Надо вернуться туда, где он бывал раньше. Пошатываясь от слабости, он выпрямился над редеющими углями и надел пальто. Оно придавило его плечи. Уже выходя, он оглянулся и увидел, что женщина так и не протерла лампу. Неожиданно для себя он сунул все деньги, какие были в его бумажнике, под ее ребристый стеклянный резервуар. Это получилось хвастливо.

Ему стало стыдно. Он пожал плечами, поежился, взял чемоданы и вышел. Холодный воздух словно поднял его над землей. По небу плыла луна.

Выйдя на склон, он побежал. Он ничего не мог с собой поделать. Когда он выбрался на дорогу, где в лунном свете, точно лодка у причала, ждала машина, его сердце начало оглушительно стрелять — бам, бам, бам!

Он испуганно осел на дорогу, уронив чемоданы. Ему казалось, что все это уже было прежде. Обеими руками он зажимал сердце, опасаясь, что кто-нибудь услышит его грохот.

Но никто не услышал.

Перевод. И. Гуровой

Хоженой тропой

Раннее декабрьское утро — ясное, морозное. По глухой лесной тропе, петляющей среди сосен, бредет старушка негритянка в красной косынке на голове. Зовут ее Феникс Джексон. Старенькая, согбенная, бредет потихоньку в тени сосен, покачиваясь из стороны в сторону, точно маятник больших старинных часов. В руке у нее тонкая тросточка — палка от старого зонта, и она постукивает ею перед собой по мерзлой земле. Чирк-тук-чирк — слышится в тихом лесу, точно завела спозаранку песню, жалуется на что-то одинокая птичка.

На старушке темное полосатое платье, длинное, до самых ботинок, и такой же длинный фартук, сшитый из отбеленных мешков из-под сахара, с большим карманом, — все очень чистое и аккуратное, только ботинки не завязаны, и шнурки тянутся по земле, того и гляди упадет. Смотрит Феникс прямо перед собой. Глаза у нее от старости поголубели. На лбу протянулись несчетные веточки морщин, словно целое деревце выросло с переносицы, но под ним просвечивает золотистая кожа, и темные кругляшечки ее щек отливают желтизной. Из-под красной косынки выбиваются легкие и все еще черные завитки с медным оттенком.

В кустах то и дело что-то шуршало и подрагивало. Старая Феникс шла и приговаривала: «Лисы, совы, жуки, зайцы, еноты и всякое там что ни есть зверье — прочь с дороги! Не суйтесь мне под ноги, куропаточки! Держитесь подальше, злые страшные кабаны. Не бегите в мою сторону! Мне еще так далеко идти». И гибкая, точно хлыст, трость в ее руке, покрытой темными пятнышками, нет-нет да и проходилась по кустам — попробуй, мол, только кто спрятаться от меня.

Шла она и шла. Лес стоял тихий, сумрачный. А в вышине, там, где ветер раскачивал кроны сосен, иглы светились под солнцем так ярко, что на них невозможно было смотреть. И легкие, точно перышки, выскакивали откуда-то еноты. А в лощине ворковал голубь — самое время ему было поворковать.

Тропа пошла в гору.

— Ну что ты будешь делать — как подступлю к этой горе, что цепями тебе ноги обмотает, — сказала вслух Феникс, точно сама себя в чем-то убеждала, как часто делают старики. — Так и хватает кто-то за ноги, так и хватает — стой, мол, не ходи дальше!

Поднявшись на взгорок, Феникс обернулась и сердито поглядела вниз, откуда пришла.

— Мимо сосен вверх, — проговорила она наконец, — а теперича вдоль дубков да вниз.