Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 66



— Нет, отец, я спас ее, но пришлось уйти…

— Что она сделала у себя в стойбище? Зачем она должна была погибнуть? Почему она стала неугодной своему роду?

— Она побила шамана! — сурово ответил Мирон. — Больно так побила, что тот только две ночи прохворал, а на третье утро к нему пришли Черные Духи Смерти. Совсем он издох, ничего от него не осталось. Не шаман, а просто дохлый человек.

— О! Сим Пупий, на глазах Шайтана стали избивать шаманов! — воскликнул старый Картин. И остро взглянул на безмолвную женщину Журавлиный Крик.

По жесткому насту — чарыму — упорно гнал Мирон раненого лося. И догнал. Зверь истекал кровью, хрипел, дышал надсадно, словно всхлипывал, выкатывая радужные, обезумевшие от боли глаза. Собаки остервенело рвали его клочкастые бока, потемневшее от пота брюхо, полузадушенно рычали их голодные пасти, забитые шерстью. Мирон, разгоряченный азартом погони, жадно глотал сухой морозный воздух и, пьянея от него, приблизился к сохатому на длину копья. Лось круто увернулся, разметал в искристую пыль голубоватый сугроб и, ослепший от близкой гибели, бросился на охотника. Выстрелил Мирон в упор и, падая, услышал отчетливо жесткое хлопанье крыльев — то поднималась стая косачей. Лось втоптал Мирона в снег — от удара копытом хрустнула ключица, сломанной веткой откинулась левая рука… К рассвету, в голубоватом свете луны, очнулся Мирон и полз к лосю до полуденных теней. Теряя сознание, проваливаясь в небытие, он вспорол брюхо зверя и выпустил внутренности. Они были еще теплы — лось долго умирал. Мирон грел скрюченные холодом руки, глотал, не жуя, куски остывающей печени и бросал брюшину изголодавшимся собакам. Он не помнит, как ползком собирал сушняк, выдирая его из-под снега. Не помнит, как высек искру, раздул трут и развел костер… Не помнит, как слабым криком гонял иссиня-черного бородатого ворона, что шумно садился рядом с его лицом и пристально смотрел в глаза. Трижды крикнул ворон, звонко, словно ударил в железо, но что предсказал он — Мирон не понял…

Очнулся он от горячего дыхания. К нему притронулось неожиданное погудывание огня и запах разгорающегося смолья. Мирон не понял, где он, почему навзничь опрокинут на оленьи шкуры. И отчего голый? Наверное, только родился? Что это за изба с низким прокопченным потолком? Потолок то опускался, грозя задавить его, то поднимался — тесно и больно, как в капкане. Из зыбкого полумрака к Мирону придвинулось светлое мерцающее лицо с бездонными глазами. Они расширялись, удлинялись, поднимались к вискам и вдруг заняли половину лица. В них задрожал красный, густой, как кровь, отблеск пламени, и глаза вспыхнули, ожили и задышали, зазывая в себя.

— Вор-Люльнэ?! — прошептал охотник, охваченный тревогой, внезапным лохматым страхом и бессилием. — Лесная Колдунья, Лешачиха?!

Загудел, завыл ветер в дымоходе и, ухнув, упал в очаг, разметав пламя. Заметалось оно, угрожающе выбросило дрожащие медно-красные языки. Женщина протянула к лицу Мирона длинную гибкую руку, и его охватил ужас: рука хищно извивалась, как налим, изгибалась от кончиков пальцев до плеча, и то были не пальцы, а когти, и пламенем вспыхивали они от огня.

— О-о-о! — застонал охотник и рванулся, но не смог оторвать тело от оленьей шкуры, не мог поднять руку и шевельнуть ногой. — Ай-аю… аю — больно-больно! — Но голова его не шевельнулась, словно ее прикололи острогой к полу избушки. — Щох! Щох! Да чтобы сожгло меня! У-у-ыы! Ёлноер! Да чтоб тебя подземный царь! — выругался Мирон, вложив в ругательство ярость, бессилие и страх перед той непонятностью, что поглощала его, перед странной молодой женщиной в одежде с оборванными рукавами, с разодранным подолом. Но крика не получилось, задохнулся крик, он прошептал только: — Кто ты?!

И женщина не услышала, она метнулась к огню, из разреза и рванья высветило, забронзовело тугое гладкое бедро, и Мирону показалось, что оно теплое, как живот важенки. Женщина бросала в пламя пучки багульника, черемуховую ветку, сухие, ломкие головки ромашек. Открыв ладонь, она сыпала в огонь какие-то зерна, и изба вдруг наполнилась запахом распускающейся, озеленевшей березы, пахнуло талым снегом, весенней водой, настоянной на опавших смородинных листьях и хвое. Прикосновение весны стало таким отчетливо ощутимым, что Мирон притаил сердце, задержал дыхание, и к нему донеслась, влилась в него потоком песня токующего глухаря, дохнуло и ударило в грудь горячей любовной пляской таежного токовища.



— О! Торум вайлын! — шептал Мирон, погружаясь в полуявь-полусон, проходя по грани небытия. — Видишь, Боже Небесный? Ты видишь, Торум, пришла весна? Долго я лежал в снегу… Всю зиму лежал, как Лесной Мужик в берлоге. Я мало добыл пушнины, смотри, нахлынула новая весна и зверь приготовился к линьке… Весна…

— Много крови он потерял, — обратилась к огню женщина. — Оледенел… Холод в него проник до самого сердца. Помоги мне, Огонь! Спаси красивого юношу! Верни ему разум… Много дней и ночей он плутает в буреломах своих снов. Съедают сны его сердце. Ты слышишь меня, Огонь… Это я — Журавлиный Крик!

Приподнялось пламя, задрожало, потянулось гибким телом, едва не оторвалось от головешек-корней, раскинулось, прогудело басом и присело на корточки, утихло, улеглось и тихо-тихо зашептало, и шепот, шорох огня, рассекаемый хрустом угольков, нараспев повторяла женщина Журавлиный Крик.

— Сбрось смело одежды свои, — шептал Огонь. — Обнажи нетронутое тело, распусти волосы и телом своим, всей собой согрей юношу. Пусть бег твоей крови поторопит его остывающую кровь, пусть гул твоего сердца переполнит его сердце. Возьми его в себя, впусти его зиму в свои весны. В нем проснется любовь, а жажда ее неутолима… — гудел Огонь, и малиновые, оранжевые отсветы пробежали по стенам избушки. И желто, по-совиному вглядывалось в женщину ледяное оконце, процеживая лунный свет сквозь колдовской узор неземных цветов.

И на всю жизнь, на всю долгую жизнь в Мирона вошло и осталось пронзительное, неугасимое удивление перед женщиной, что горячим телом, гибкими сильными руками, обжигающим ртом защитила его, оборонила от смерти. То было и удивление, и восторг, и мгновенное озарение, и прикосновение к тайне, приближение к откровению. Она обнимала его нежно и плотно, обнимала волной от головы до пят — Мирон тонул в ней, тонул безмолвно, ликующий и прозревающий. Апрасинья не отдалась жадно и неутомимо, как женщина, оголодавшая по мужчине, она отдавала свое тело так, как мать отдает тугую грудь ребенку, она словно переливала себя в Мирона, переливала торжественно и истово, как приносят жертву Великим Духам, что хранят для Жизни Светлый День!

И Мирон выжил, поднялся в острой, ненасытной жажде жизни и любви. Вернулась к нему сила, он вызывал из себя силу, потому что рядом была его Апрасинья, его Журавлиный Крик. Над ним продымили, поднимались сугробами двадцать зим, и он, горячо захлебываясь от радости, благодарил Великого Торума и земного бога Шайтана, что одарили его встречей с Апрасиньей, ожидающей свою восемнадцатую весну.

— Одна я. — Медвежьим салом Апрасинья смазывала затягивающиеся раны на теле Мирона. — Одна, как остров посреди реки. Озером живу вдали от реки. А хотела и хочу быть рекой! Ой-ай-е! Хочу остаться рекой, но не той, что на животе выползает из болота, прокисает в трясине. Хочу, — торопливый шепот обжигал Мирона и поднимался до раскаленного крика. — Хочу остаться рекой, что в крутых берегах. Рекой, что проходит через людские стойбища, грузнея от рыбы. Река, Мирон, наверное, выходит туда, где сливаются земля и небо, ночь и солнце, туда, где все единое? Ответь, Мирон! — И глаза ее глубоки, страшно в них смотреть.

— А где отец, мать? Есть ли у тебя братья-сестры? Есть ли в роде твоем отец отца и мать матери? — ласково прикасался к ее обнаженному плечу Мирон. Апрасинья разрывала одежды на ленты и лоскуты, чтобы перетянуть раны охотника.

— Отец отца и мать матери ушли от солнца, когда я качалась в апу. От деда осталась долбленая лодка, от бабки — прожженный слезами платок. Мать моя брала сырка на самой быстрине. Упал в ее лодку ветер. Тяжело лодке стало, не удержалась лодка и упала набок. А мать взял к себе Водяной Зверь, проглотил ее Виткась — Обжора. Сестры и братья сгорели в черной хвори. Отец добрый был, жалел меня, зверей из дерева резал, словно вынимал из стволины. Замерз он в тайге — не смог дотащить себя до избы. Сильно замерз. Ноги совсем черные, как угли. Не мог он зверя добыть, сила из него утекла, как снег под солнцем. Уши свои обрезал — съел, наверное. А меня, маленькую, ростом в шесть зим, взял к себе в Тэли-Пауль, в Стойбище Зимы, дальний дядька. Волчий Глаз зовут его. Шаман он. Великий шаман Волчий Глаз.