Страница 3 из 66
Евринцы встречались с пришлыми за-ради дела — обмена, купли и продажи, но в жизнь свою не пускали. Однако, когда пчела берет взяток, перелетая с цветка на цветок, разве она не оставляет на красном цветке золотистую пыльцу с синего или желтого? И пришлые оставляли что-то после себя, хотя это не явное еще, не всегда уловимое, — то дыхание Большой Человеческой Реки, а каждый ребенок знает, что тихий ветер раздувает уголек и переносит на себе лесной пожар.
— Но тогда как жить? — размышлял Максим Каргин. — Островом? Никто не придет на помощь, когда на остров нападут черный мор, голод и смерть. И в Большой Реке — смерть роду… Но только ли сохранять древние законы, чтобы закон сохранял род? Большая Река разрушит и унесет плотины законов, смоет обычаи. И кем мы тогда станем? И разве остановишь волны той Реки?..
Вот и сына его, Мирона, позвала Большая Человеческая Река, он хочет понять ее, и сперва понять соседний остров, что зовется землей людей Тахы — сосьвинских манси.
Не стал отговаривать сына Максим, сказал только:
— Не тропа ведет человека — сам он бьет тропу. Нет человека без своей тропы. Трусы и слабые, женщины и дети ходят по чужим, легким тропам. Знаю: дальние, неведомые урманы охотнику ума и жизни прибавляют. Иди! Протяни свой след вдогонку за собою!
И Мирон Картин, тая в себе радость и гордость узнавания, ушел с собаками лесовать в дальние земли сосьвинских манси. Не оттого, что кондинские урманы оскудели, — Мирона затягивала в себя даль. С порога юрты даль всегда чудится непостижимо дальней. Но это лишь до первого, самого тяжелого, самого неприподъемного шага. Сделан первый шаг, второй… и пятый… и сотый шаг — и потянулась тропа, как слабая нитка за пронзительно дерзкой иглой.
Долго не видели евринцы Мирона.
Вернулся он на закате зимы, в последнюю волчью пургу. И не один. С тяжело нагруженных нарт легко спрыгнула и вслед за Мироном вошла в избу женщина в сахи, в беличьей шубке — «лыенъях». Крупная, широкоплечая, ростом с Мирона была та женщина. Яркий шелковый платок с длинными кистями одним концом закинут за спину, а другим свободно опускается на грудь, прикрывая лицо.
— Здорово, живи долго, отец Максим! — поздоровался Мирон.
— Пасе олын сим ком! Здорово живи, милый мужчина! Кто? Откуда взял? — кивнул в сторону женщины старый Картин. — Какой земли, какого рода эта женщина?
— То жена моя, тетюм! Апрасинья зовут ее. Она из людей рода Чайки. Журавлиный Крик ее имя.
— Ап-ра-синья, — протянул Картин. — Из людей рода Чайки… Давно ты поспел, налился силой, чтобы семя бросить и плод взрастить. На глазах у бога эта женщина должна принести сынов нашему роду. Пасе олын сим нэ! — повернулся старик к Апрасинье. — Здорово живи, милая женщина!
— Пасе… пасе, тетюм! — густым малиновым голосом певуче ответила Апрасинья и поклонилась старому Картину, чуть-чуть приоткрыв лицо.
— Покажись! — приказал старик.
«Наверное, пытает», — подумал Мирон. В груди стало тесно: откроет сейчас лицо Апрасинья — и гнев охватит отца. Изобьет — ладно, можно потерпеть маленько, а вот если проклянет и выгонит из дома, как глупого пса?
А старик ждал. Хотел он узнать, какие законы в землях Тахыт-Махум, какие законы наложили там мужчины на женщину, на такое непокойное, тревожное и зыбкое существо? Максим Картин свято чтил законы, хотя не мог себе объяснить странный обычай «избегания». Женщина открывает лицо перед родственниками, перед мужем, перед его младшими братьями, хоть те и женаты. Но перед старшими братьями, перед свекром невестка не могла открыть лица…
— Покажись! — уже тише повторил старик.
— Ай-е, Сайрын Коталум — Белый Светлый День! — О, Пупий Самт — на глазах у Шайтана! Боги не позволяют открыть мне лицо, отец!
— Может, сын мой привел в дом лесную корягу? Или Вор-Люльнэ — Лешачиху? — усмехнулся старый Картин. — У такого фартового охотника должна быть красивая, как важенка, жена. Не бойся! Я позволяю тебе, Журавлиный Крик!
Светлое, мерцающее, как звездное небо, чуть скуластое лицо Апрасиньи с раскосыми, приподнятыми к вискам глазами притягивало не столько красотой и здоровьем, сколько сдержанной властностью. Бездонные глаза-омуты затягивали в себя, набрасывали невидимые путы, и не было сил оторваться от них, как от неба, зачаровывала упругая, грозная воля и языческая сила, что таилась в глубинах тех глаз.
— Ап-ра-синья! — прошептал старик. — Закрой лицо… Оно светится. Грозит оно, как лицо Сурненнэ — Золотой Бабы! Какой же ты заплатил калым, Мирон?
Сын промолчал, Апрасинья успела сбросить с себя беличью шубу. Семь младших братьев и сестры, подоспевшие родственники и сжигаемые любопытством соседи увидели крепкую, широкоплечую девушку в легкой мансийской парке из золотистого неплюя. Подол парки украшен широкой полосой белого оленьего меха, а по белому полю затейливо разбежались тонкие, четкие узоры. В узоре заячьи уши и голова соболя, утиное крыло, весло и гибкая ветка березы…
— Ай-е, красивая девка! — горностаем прошмыгнул шепоток.
Закрыв платком лицо, Апрасинья открыла дверь и выскользнула в морозную ночь. Тонко провизжал снег под легкими ее кисами. Она ловко развязала ременные узлы, разгрузила нарты и отвела оленей под навес к стене избы. Не торопясь, осторожно вынула сосульки из широких ноздрей вожака, обтерла куском шкуры запавшие бока важенок. Молча, осторожно открывая дверь, она перенесла груз в избу. Из поленницы набрала березовых чурок, нащепала ножом лучину и развела огонь в чувале. Сестры и младшие братья Мирона обступили ее, загремели котлами, забегали, закружились вокруг нее, как лопоухие щенки, повизгивая от восторга, оттого что Апрасинья такая красивая, сильная, такая спокойная и уверенная в себе.
Мирон развязывал мешки и бросал под ноги отца струящиеся меха соболей, куниц, черных лисиц, прошитых сединой, колонков, связки голубовато-дымчатых шкурок белок и горностаев.
— Богатая, фартовая добыча! — довольно улыбался старый Картин. — Отменный ты охотник, Мирон! Дети мои, твои братья и сестры, будут сыты и в тепле.
Мирон пытался поведать отцу о своем долгом пути, но тот перебил его:
— Ты, сын, скажи, какой калым заплатил за Апрасинью? — Искоса поглядывал отец на девушку, что нагружала колташиху лосятиной и бросала в кипящий бульон сухие корешки и травы, доставая их из расшитого замшевого мешочка. Юрту наполняли запахи борабеломошника, просыпающегося в зоревых росах.
— Не давал я калыма, тетюм… — неожиданно для Максима ответил сын.
— Украл?! — вздыбился старик. — Украл? — поземкой дохнул его голос.
— Не да-вал калы-ма?! Ой-ей! Да чтоб сожгло меня! Не давал калыма?! — потянул сквозняком шепоток.
— Нет, тетюм! Не украл! — улыбнулся Мирон. — Апрасинью нельзя украсть. Она — ветер, не дается она в руки. Как от солнца луч нельзя украсть, как звезду со дна ручья, — с тихой потаенной радостью ответил сын.
— Как? Как без калыма? Без выкупа — как?! Порченая?! Или дикая она? Кого ты привел мне в дом, Мирон?! — не понимает Картин, как мог сын его нарушить древний закон. — Ты вызовешь месть ее рода! Нас, Картиных, осталось совсем мало, чтобы оберечь свой род от бесчестья!
— Я, наверное, уходил в Подземный мир. Я уже, наверное, подходил к своим предкам, — тихо проговорил Мирон. — Я видел уже твоего отца, тетюм! Апрасинья вернула меня к солнцу…
— Тогда ты должник ее вдвойне! — отрезал старик. — Она вернула тебя земле, а ты выкрал ее?! Ее род не простит нашему роду. Молодая кровь хлынула тебе в голову. Ты вызываешь ссору с людьми Тахы.
Когда был еще молод дед Максима, дотлевала, вспыхивая, вековая вражда между людьми Тахы, Конды и Ас — Великой Оби. Нападали люди сосьвинских земель на стойбища кондинцев, уводили женщин, воровали, умыкали их без выкупа, даже убивали. На Брусничной реке выкрали люди Тахы деда Максима Картина и обменяли у ненцев на оленью упряжку. Лишь на третий год юный охотник нашел дорогу домой… На тайных тропах подкарауливали кондинцы людей Сосьвы, что возвращались с богатой добычей, избивали, отнимали добычу, пушнину. И долго это шло, и долго старейшины родов Конды и Тахы гасили вражду — та уносила юношей, зрелых охотников, плодила сирот и вдов.