Страница 12 из 66
Умоляли Филофея шайтанщики — хранители капищ, просили не трогать идолов, обещали запрятать их далеко от глаз и принять веру, но разорил капища неистовый митрополит.
Хотя самому крещению манси и не шибко противились: в этом нестрашном обряде было что-то интересное и чуточку забавное. На шею блестящий крестик наденут, лоб маслом или гусиным жиром помажут, даже щекотно, да ложку вина дадут, новое имя подарят — вчера был Паломей, а сегодня — Тимофей.
— Ну и что? — рассуждали старики. — Совсем не страшно новую веру принимать. Мы своим богам тоже кровью губы мажем и жиром все лицо и голову мажем. Ему хорошо, и нам нетрудно. По-другому окликает тебя? Пусть, если ему нравится. А имя про запас тоже неплохо. Пусть зовет меня по-своему. Только я уж позабыл, как он меня назвал.
— Приняв истинную веру, вы сохраните душу! — кричал в толпу Филофей.
— Это хорошо! — кивали манси. — Что он там толкует, ничего не понимаем.
— Кто забудет бога, тому гореть в вечном огне! — кричал Филофей. — В смоле кипеть во веки веков. Ого-нь!
— Огонь — это хорошо! — кивали манси. — Богов своих не забудем, как можно!
И против церкви не возражали — «добрая изба, теплая, светлая юрта, пускай себе стоит, нам не мешает». Все вроде бы ладно, но уносили и далеко прятали манси своих богов… А неистовый Филофей все не мог успокоиться, отправлялся в новые и новые походы. К 1720 году он окрестил около тридцати тысяч язычников и татар. Уже семидесятилетний, постаревший, но по-прежнему раскаленный, за год до смерти Филофей спустился к Обдорску, где остяки напали на свиту неугомонного митрополита и едва не отправили его на тот свет. Филофей метался, но только он уходил, как вновь появлялись идолы. Язычество было живуче, ибо корнями уходило в глубины древней земли, уходило в детские сны еще не пробудившегося народа.
— Более века как нет Филофея. Заложил он камни великой веры, но глотает их трясина безверия и языческой лютости, — грустно протянул отец Павел. — Однако ты помни, двоеверец Максим, сокрушит церковь мощь идолищ твоих. Помни!
Да, Максим помнит, что при отце еще много людей приходило на ежегодный праздник жертвоприношения Шайтану. А потом, перед его женитьбой на Пекле, в Евру нагрянула стая бородатых попов, исступленных монахов с горящими глазами, и рыскали они, искали в потаенных местах идолов и находили деревянных божков. Сжигали попы даже мелких божков, которых находили в домашних шайтанских амбарах. Кто-то выдавал тайну запрятанного мансийского капища, кто-то собакой бежал впереди священников, вынюхивал след и приводил в потаенные места, обходя туго натянутые самострелы со смертоносной стрелой. Попы набрасывались на истуканов, разбивали их в щепки и сжигали на громадных кострах.
Но то было прежде. Теперь церковь уже не гонялась за каким-то замшелым, одичалым в одиночестве идолом. Она позволяла татарам молиться своему богу в мечетях, так стоит ли рыскать в поисках языческих капищ. Ну пусть пока не столь тверды в новой вере обращенные в христианство язычники, пусть даже тайком и поклоняются лесным божкам — время сделает свое дело, и прозреют заблудшие…
Но не умирала в людях Конды древняя их вера, соединяющая живое начало с неживым — туман и росные травы, лунный свет и засыпающий ветер, крик совы и плач ребенка.
— Давно то было, — рассказывал старый Картин. — У Священного Кедра, что корнями своими рассекает черную и светлую скалу, вокруг негасимого Огня собрались мудрые старейшины рода манси. Могучий Огонь жадно и властно принял жертву: горячую кровь белого оленя, набухшее от силы сердце медведя, ночной глаз совы и легкое перо лебедя.
— Огонь принял жертву духам Добра и Света, — прошептали мудрые.
А Огонь распахнулся и прогудел:
— Слушайте! Слушайте, люди, Землю и Небо! Вслушайтесь в голос Ветра, Трав и Птиц! Слушайте, люди, себя в себе!
И мудрые из народа манси, каждый в себе, кто громко, а кто шепотом, услышали то, что хотели узнать у Неба, Земли, Звезд и Ветра. У подножия Кедра настоялась бездонная тишина, которая поглотила ненужные шорохи и шепоты, все раздробленное и мелкое, все, что рождают суета, склока, зависть. И услышал каждый, в каком урмане наплодился и вызрел зверь, в какой реке нагулялась рыба, какой бор наполнен птицей. Услышали мудрые, какие народы пройдут через земли манси, с кем вести торг-обмен, с кем крепить дружбу, а к кому повернуться огнем и яростной битвой.
Взметнулась косматая грива Огня, и только самые чуткие услышали невнятный, затухающий зов. И в зове том, диковатом, но томяще-родном, огненным отпечатком проступил грохот конских копыт, крик перепела, что угасал в багровом закате.
И старейшие народа, те, кто одарен зрением и жаждой узнавания, своими сердцами увидели далекую и прекрасную землю. Она раскинулась под горячими, сухими ветрами, просторная, как небо, многолюдная, богатая, украшенная медными дворцами с золотыми крышами.
Максим Картин поднял лицо к полуденному солнцу, и рука его вытянулась к недостижимо далекому югу, откуда на тугих лебединых крыльях врывается в таежные урманы голубовато-зеленая весна.
— Там наше изначало. Там после сотворения мира раскинулась наша родимая земля. Так завещали мудрые и старейшие — мы лишь веточка неохватного дерева, мы лишь ручеек большого народа, — голос Картина окреп, зазвенел тетивой боевого лука. — Мы согрели своим дыханием тропы кондинских урманов, наша кровь слилась с кровью тех, кто здесь жил до нас. И эта земля, — он широко распахнул руки, словно охватывая и обнимая реки, озера и лесные дали, — давно стала нашей родиной. Давно стала, так давно, что об этом стали забывать самые мудрые. Даже у мудрых короткая память, она уходит из мира, как щука из рваной сети…
Долго молчал старый Картин, глядя на сидящих вокруг родичей и соседей. Потом сказал:
— Мы с Мироном уходим в твои земли, Апрасинья. Мы должны помириться с людьми Сосьвы. Мы принесем им дары и выкуп, наладим с ними дружбу и торг, ведь все мы люди одного племени — мансь!
— Я пойду с тобой, Максим! — поднялся Сельян Лозьвин. — Я — друг твой и брат! Знаю тропы в земли Тахы.
— Ты пойдешь с нами, Ситка? — обратился Максим к Кентину.
— Да! — кивнул Ситка. — Пусть нас проводят молодые мужчины-охотники.
Трех горячих кобылиц и свирепого жеребца отобрал Максим в дар родне Волчьего Глаза. В сумы и крепкие мешки из лосиной кожи завернули дары, что раздобыли у купцов на ярмарке. То были серебряные чаши и кубки, медные чайники и котлы, длинные ножи с тонким, как жало, лезвием, железные иголки и дорогое ружье. Богатые дары собрал Максим Картин, не хотел показаться скупым и жадным — он шел к своим далеким братьям.
— Пусть Мирон и молодые охотники проводят нас до истоков Тапсуя, в верховья Конды, — решил Максим. — И ждут нас. И строят лодки. Мы вернемся и спустимся по Конде.
— Да станет легкой тропа твоя! — крикнули вслед старейшие. — Мы ждем вас здоровыми.
Леший Вор-Кум
Робко, как птенец, взмахивала крыльями весна. Снег в глубоких промоинах, ноздреватый и рыхлый, прятался в распадках, таился в сырых ельниках, а песчаные гривы, над которыми гулял теплый ветер, уже прогрелись под солнцем и глянцево отсвечивали тугими листьями брусничника.
Небольшой аргиш — караван — ведет по едва приметным тропам старый Картин. Далеко еще до земли Тахы. Но приблизилось к Мирону детство. Вдыхая запахи талой воды, угадывает он урман, куда отец привел его на первую охоту.
…Рассказывал Максим Картин сыну, как, словно остров среди рек и речушек, потаенно поднимался далеко-далеко от людей дремучий, непроходимый урман, вековая конда-тайга. Не у каждой птицы хватит крыла, не у каждого зверя — силы, чтобы добраться до тех кедров, меж корней которых в росной ледяной прозрачности ярко и неукротимо вскипают ключи-роднички. В урмане том, в бородатой угрюмости ельников, в сосняках-беломошниках, кедрачах-брусничниках, сторожко и мудро гнездится древняя птица глухарь, набирают силу и мощь сохатые, черной молнией проносятся драгоценные соболи, а в буреломах, косолапя, круша и раздирая малинники, сыто урчит медведь — Хозяин Леса.