Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 94

Ворота заперты на засов. Пока Филипп думает, стоит ли идти на птицеферму или отложить встречу на завтра, старческий голос из соседнего двора подсказывает ему, что Мария с мужем пошли собирать виноград.

Филипп находит обоих на краю виноградника: Мария сидит, поджав ноги, Парашкев прислонился спиной к корзине, доверху наполненной гроздьями.

И он, поздоровавшись, садится неподалеку.

— Сидите и молчите, как старички.

— А о чем разговаривать-то? — говорит Мария глухо. — О сегодняшнем или о завтрашнем?.. Наша, браток, песенка спета. Живые слова, что от сердца, давно пересохли, а новые — их вырастить надо, а после привыкнуть к ним… Могло прийти, как у всех людей, да не пришло, вот и зажгли мы свечи…

Солнце скрылось за ближайшим холмом, сразу повеяло прохладой. И вдруг Филипп встает — ему чудится запах мыла. Он осматривает бурьян, ищет эту дикую травку, аромат которой возвращает его в детские годы.

— Как только приходит время собирать виноград, начинает пахнуть мылом, — говорит он взволнованно.

— Будет пахнуть, — раздраженно отвечает Мария, поглядывая на мужа. — Вот, не успели вскопать виноградник. Бог знает что там вырастет…

Филипп помогает погрузить корзины. После они вдвоем с Марией идут пешком вслед за телегой. Снизу навстречу им плывут сумерки, скрывая неровности изрытой проселочной дороги. Филипп хочет посмотреть сестре в глаза, чтобы понять, уместно ли здесь, сейчас спросить ее, но не может оторвать взгляд от дороги.

— Илия, учетчик, — все-таки спрашивает он, — заходит еще на птицеферму?

— И будет заходить. Работа у него такая! А что?

— Да ничего. До недавних пор он ходил вокруг тебя… Как собачонка, которая ждет, что ей кость кинут.

— Ну и что? — Мария понижает голос. — Зато сейчас он все больше возле Таски. У вас с ней… окончательно, что ли?

— Да. Но у нас с ней и до этого ничего…

— Да? И у меня ведь с ним — ничего.

В ее словах, в тоне скрытая ирония, которую она воинственно противопоставляет всему, что может ее задеть. А может, сестра воюет не с окружающими, а сама с собой?

— Каким бы ты сильным ни был, — говорит Мария после паузы, — нельзя всю жизнь верить в то, чего у тебя никогда не будет! Плохое ли, хорошее, все равно оно твое, и сердиться не на кого. Хоть глаза закрой, хоть прикуси язык, а оно все равно настигнет тебя, даже если и побежишь. Все равно настигнет. А потому тяни свою лямку и моли бога, чтобы скорей пришел конец.

— Хватит себя отпевать! Как будто только ты одна…

— Не только я. Но каждый лучше всех самого себя знает. Есть такая травка, растет по краям дорог, серая и слабая… Приходит весна — проходит, наступает лето — кончается, за ним осень — тоже проходит, всякое живое существо приходит в свое время и уходит. А она всегда одна и та же. Никто за ней не следит, даже скотине и той она не нужна — пыльная и помятая. Бесплодная трава, потому и названия не имеет. Так и я…

— Перестань, — просит Филипп. — Не такая уж у тебя жизнь черная.

— Черная? — говорит сестра тем же мертвым, бесстрастным голосом. — Кто сказал, что черная? Я ведь сказала тебе: серая эта травка. Серая, пыльная, помятая. Черное — оно, конечно, черное, но все равно это цвет… Жизнь, братик!

И нет в этих словах никакой иронии, лишь глубокая, сокровенная мука.

Чтобы рассеять ее печальные мысли, Филипп осторожно спрашивает, знает ли она, что местное начальство представило ее к ордену.

Знает, вызывали ее в правление, чтобы сказать об этом, анкетные данные взяли.

— А говорила я тебе, — спрашивает Мария немного погодя, и зрачки ее блестят в надвигающейся темноте, — говорила тебе, что так, как идет…





Их с грохотом нагоняет телега.

— Тпр-ру-у-у!

Парашкев, подвинувшись на край доски, освобождает для них место.

XXVI

Он знает и всегда это знал, что личное надо держать подальше от общественного, если не хочешь, чтобы одно мешало другому. Бывало, когда эти нити переплетались, он становился крайне раздражительным, злым, и усталость легко его перебарывала. О какой уж работоспособности можно говорить при таких перегрузках.

Все как будто бы началось с той ночи — с Еленой…

А может, и раньше — с того дня, когда он, выйдя из квартиры в Хаскове, оказался на вокзале. С невесткой деда Методия хотел выход найти, спасение? Получилось, не выкорчевал преследующее его чувство одиночества, а, наоборот, усугубил. Его не интересуют сплетни, но все больше занимает то, что так точит душу. Усилия бай Тишо вразумить, заставить его раскаяться казались Тодору детски наивными и смешными. Не действовали на него и довольно прозрачные намеки виноградарей (они-то уж наверное мстили ему за увеличение норм). Пошел проверить, как идет сбор, а хитрованы эти из третьего звена, которых весной он поставил на место, увидели его издали. Полчаса двусмысленные их, соленые шутки не касались сознания, и только в конце, когда встал вопрос об исчезновении оленей в Моравском Балкане, он наконец понял, куда они целили.

— Когда-то, — рассказывал один здоровяк, — в сезон свадеб олений рев аж в селе было слышно. Сейчас-то лес глухой. Ну, увидишь разве что, как оленихи одинокие скачут, ровно клячи шальные. Потому что — вы должны знать — женское начало без мужского сильней бесится, чем мужское без женского. — Подмигнув, рассказчик заканчивает многозначительно: — Разве не так, товарищ главный агроном? Подтвердите!

Нет, подобные поддразнивания не слишком его огорчают. Тревожит его, что из-за всего этого он может пропустить что-то чрезвычайно важное в своей работе. И еще он понял после моравской истории: не отсутствие женщины вообще делает его раздражительным и злым, а отсутствие одной-единственной — Милены.

Надо, просто необходимо смотаться на день-два в Хасково, чтобы увидеть, поговорить.

Вечером в ресторане он садится за столик рядом с буфетом.

Приближаются двое — мужики уже в годах. Здороваются учтиво, спрашивают, можно ли сесть. Разговаривая, пытаются и его вовлечь в беседу, но Сивриев продолжает молчать насупленно, и те, заплатив, вскоре уходят.

Когда в голове начинает шуметь, Тодор видит сквозь клубы табачного дыма, что к нему снова подплывает кто-то — знакомое какое-то лицо.

— Свободно? — спрашивает парень.

Лицо его совсем близко, видит его Сивриев словно во мгле. Немного погодя он слышит, что парень о чем-то говорит. Это ему, впрочем, совсем не неприятно — напоминает разговоры с дедом Драганом. Через некоторое время парень начинает вдруг благодарить его. Потом, вскочив, приносит и с шумом ставит на стол две плоскодонные рюмки. Сивриев, понюхав содержимое, с отвращением выплескивает свою порцию, и все вокруг начинает пахнуть анисовыми каплями. Филипп заводит бесконечные извинения. Он машет отяжелевшей рукой и просит позвать шофера. Когда приходит Ангел, он поднимает бровь и говорит гнусавым голосом:

— Завтра ты в моем распоряжении, и никто больше не имеет права тобой распоряжаться. Поедем в округ!

Ангел интересуется, надо ли об этом спрашивать у бай Тишо.

— Бай Тишо, бай Тишо! — нарочно громко говорит главный агроном, и люди вокруг испуганно поднимают головы. — Оставь ты его, бай Тишо!

Два дня назад его искал секретарь по сельскому хозяйству в округе Давидков. Но вместо того, чтобы ехать в окружной комитет, он распорядился:

— К автовокзалу!

Автобус в Д. был переполнен, и Тодор, подталкиваемый со всех сторон, не мог не только что-нибудь увидеть в окнах, но и просто думать. Высадили их в центре Д., он поспешил к вокзалу — надо было успеть на мотовоз.

Котловина кончается, и, не успели пассажиры прийти в себя, показалась гора — точно в стену уперлись. Но вагончики летят дальше, мимо холмов и долин, над реками и оврагами, ныряют под землю, снова вырываются к свету, будто в детской игре, с той только разницей, что играют в нее взрослые…

На пороге одинокого домика, недалеко от железнодорожной линии стоит молодая женщина, провожая грустным взглядом весело подскакивающие, проносящиеся мимо вагончики.