Страница 13 из 21
Он еще не принимал участи я в их работе, ибо находился в том благословенном возрасте, когда целые дни проходят в беззаботных шалостях и играх, и когда солнце, лес, цветы и звери облекаются в таинственную дымку неясной детской фантазии.
Рыб было поймано много — они лежали на дне большой плетеной корзины, беспомощно раскрывали рты и били хвостами, изредка подпрыгивая вверх и шлепаясь с легким плеском обратно.
И это было так занимательно, что Нгури не мог отвести взгляда. Даже бабочки, целыми тучами летавшие над цветами, не привлекали его внимания и безнаказанно упивались сладким цветочным соком.
Иногда, взяв обеими руками наиболее неугомонную рыбу, Нгури с любопытством и некоторым страхом смотрел на то, как поднимались жабры и извивался гибкий серебристый хвост, с удовольствием ощущая в руках трепет скользкого и холодного тела.
Когда же рыбе удавалось выскользнуть из черных ручонок и снова упасть в корзину к своим товаркам, то мальчик издавал восторженный крик и, растопырив пальцы, смотрел с таким удивлением, словно увидел смешное и удивительное привидение.
Нгури просидел бы так, пожалуй, вечность, если бы не громкий треск барабана, внезапно донесшийся из деревни.
— Это Цампа! — сказал Тамбэ, только что вытянувший с братом на берег невод.
Цампа, — присяжный барабанщик, — бил в барабан только при объявлении войны или для передачи важных новостей.
И Нгури знал это. Мгновенно забыв о рыбе, он стрелой помчался в деревню, местоположение которой намечалось рощей длинноствольных и веерообразных пальм, четко вырисовывавшихся на фоне полуденного неба.
Толстый добродушный Цампа с круглым, жирным, лоснившимся на солнце лицом ходил взад и вперед перед королевским дворцом, если так можно назвать строение с украшенным грубыми фресками входом и превосходившее обыкновенную негритянскую хижину только большим размером, и извлекал из своего примитивного инструмента невероятно оглушительные звуки.
Звуки эти, однако, комбинировались самым затейливым образом и представляли своеобразный телеграф, посредством которого даже наиболее глухие деревни племени Бакунда в какой-нибудь час времени узнавали о важных новостях.
Когда Цампа, наконец, умолк, из-за отдаленного холма снова раздался частый тревожный треск барабана: маленькое негритянское государство всполошилось и менее, чем через час, весть о том, что в страну племени Бакунда едет могущественный «белый», облетела все селения…
Старуха Ата сидела на пороге своей хижины и в лучах заходившего за пальмовой рощей солнца казалась вылитой из темной бронзы… Вот вернулись с рыбной ловли сыновья ее — Тамбэ и Мфанго.
— А Нгури? — лаконично спросил Тамбэ, принимаясь вместе с братом за незатейливый ужин.
— Нгури не приходил еще!
Только поздно вечером, когда совсем стемнело и летучие мыши неслышно замелькали в воздухе, насыщенном медно-желтым сиянием луны, вернулся Нгури.
Он получил довольно щедрый пинок за бездельное шатание по чужим дворам и весьма скудные остатки ужина, но не огорчился этим, а поспешил уписать все за обе щеки и, усевшись после за хижиной на колоде тамариндового дерева, принялся воскрешать картины промелькнувшего дня.
Негры любят проводить большую часть ночи на порогах хижин в раздумье; не представлял исключения и маленький Нгури.
Овеянный тишиной и завороженный тихими и разнообразными голосами ночи, он припоминал все случившееся за день. А припомнить было что.
Прежде всего, затесавшись в толпу взрослых, он узнал о белом.
Отзывались о нем самым невыгодным образом, что преломилось в сознании Нгури еще более невыгодно, — детскому воображению присуще преувеличение, — и белый превратился в настоящее злое, страшное чудовище вроде деревянного, раскрашенного, с оскаленными огромными зубами фетиша, стоявшего у входа в королевский дворец.
Потом Нгури видел, как старейшие в племени ходили на совещание во дворец к королеве Мугунзе, а когда вышли, он услышал слово:
— Смерть.
И слово это произносилось всеми толпившимися на улице и перед королевским дворцом, и словно мотылек порхало от одного к другому…
Теперь все впечатления дня приняли какой-то неясный, лишенный контуров характер, и Нгури чувствовал себя среди них, как в обществе призраков.
В лунном сиянии отчетливо вычерчивались силуэты пальм, а ряды слегка остроконечных, покрытых связанными между собой листами винной пальмы хижин, напоминали семью гигантских грибов.
Тишина нарушалась то беседой, то доносившимся издалека собачьим лаем.
С реки долетали странные, хриплые стоны: это какая-то большая ночная птица кричала в зарослях папируса, который сплошной высокой стеной запрудил реку.
Недалеко от того места, где сидел Нгури, в полосу лунного света вышли двое и, остановившись, начали оживленно спорить, причем Нгури слышно было все прекрасно. Это были два молодца, высокие и статные, с рельефно выступавшими мускулами ног и рук, кожа на которых в лунном свете блестела, как лакированная. Так как хижина старой Аты была огорожена довольно высокой тростниковой оградой, а говорившие находились за ней, то любопытный Нгури неслышно подкрался к забору и, прильнув глазом к широкой щели, стал смотреть.
Он увидел свирепого, сильного, славившегося своей отвагой Бобаллу и барабанщика Цампу.
Бобалла, несмотря на молодость, уже много раз окрашивал свое тело в красный цвет, что разрешается только тем, кто убил врага.
— Белый будет убит, — сказал Бобалла, — белого убьет Бобалла.
— Бобалла поделится с Цампой. Белый богат, а Цампа — друг Бобаллы.
— Бобалла не враг себе: Бобалла все возьмет себе.
По тому, как действовало заявление бесстрашного Бобаллы на Цампу, можно было предположить, что добрый толстяк рассержен не на шутку.
— Королева Мугунзе уважает Цампу, — прошипел выведенный из себя Цампа.
Дальнейшие слова его были заглушены раскатистым хохотом Бобаллы, от которого, казалось, колебался легкий тростниковый забор, отделявший от собеседников Нгури.
Теперь Нгури было ясно, к кому относилось слово — «смерть», многократно повторенное в толпе перед королевским дворцом, — конечно, к белому.
Не слушая больше спорщиков и одолеваемый сном, он пошел в хижину.
Лежа на циновке и засыпая, он слушал, как брат его Мфанго монотонно и уныло пел:
— На голове короля Эзомбы развеваются перья турако. Нет тропинки в лесу, протоптанной леопардом или тяжелой ногой слона, которой не знал бы Эзомба. Сто леопардовых шкур висят на стенах дворца Эзомбы. Священными амулетами увешана шея Эзомбы. Ни один злой дух не смеет приблизиться к Эзомбе. Но вот умирает Эзомба. Как шелест папируса, в котором бродит вечерний ветер, замирают слова на устах Эзомбы. Жены плачут и плачут верные друзья Эзомбы. И роют две могилы, чтобы обмануть злого духа. И в одной могиле хоронят Эзомбу.
Нгури засыпал и последнее, что еще достигло его слуха — были хриплые крики все той же ночной птицы в зарослях папируса.
На другой день, рано утром, приехал белый.
Это был высокий, широкоплечий блондин с кирпичнокрасным лицом, на котором можно было подметить черты, характеризующие искренность, добродушие и отвагу.
Одет он был так, как одеваются обыкновенно европейцы в тропических местностях: — коротенькие, много выше колен, парусиновые штаны, парусиновая курточка с короткими рукавами, обнажавшими необычайно рельефные мускулы рук, широкий пояс и сандалии на босую ногу.
Винтовка, револьвер и патроны, размещенные в поясе, завершали его внешность.
Приехал он на красивой статной арабской лошади в сопровождении нескольких слуг: повара, переводчика и т. д.