Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 74



Жизнь декабристов на поселении — это обычная жизнь обыкновенных людей, с горестями и радостями, смертями и рождениями, праздниками и буднями.

В 1839 году умерла Камилла Ивашева, а через год, день в день, от удара, её муж. Две сироты-девочки остались на попечении старой бабушки, Madame Le Dentu; да друг покойного Пущин заботился о них по отцовски. Им бы следовало немедленно возвратиться в Россию к любящим их теткам, но ведь они были детьми декабриста, хотя умершего, и долго им не разрешали вернуться на родину из Сибири. Какой мог быть вред от девочек 6–7 лет? Но клеймо 14 декабря не смывалось ни со старых, ни с малых.

В трудное положение попала и другая девочка — Нонушка Муравьева. После кончины её отца, ей тоже только с трудом выхлопотали разрешение выехать в Россию. Когда дочь государственного преступника София Никитина (как ее переименовали) доехала до Московской заставы — ее долго не пускали в город. «Самое прелестное существо, которое можно вообразить в этом мире», по словам Якушкина, она воспитывалась потом в Институте. Говорят, что она упорно отказывалась называть императрицу «Maman», как это делали другие девочки, не желая изменить памяти матери, похороненной в Сибири.

Обыденная жизнь обыкновенных людей!.. Всё-таки не совсем обыденная. Все они оставались связанными общностью судьбы, помазанием далекого декабрьского дня. Это было особое, не сливающееся с другими поколение, как бывает особая струя или течение в большой многоводной реке. И, может быть, еще сильнее, чем далекое революционное прошлое объединяли их общие воспоминания о сибирских тюрьмах. «Первая Пасха, что мы врозь. Как то ты ее провел?» — пишет Якушкин Оболенскому. «Невольно иногда, живя прошедшим, хочу из своего 14 номера выйти в коридор и прийти к тебе с полученной почтой».

Почта была счастливейшим временем тюремной жизни. Так же было и в ссылке. Только переписка с Россией стала легче, несмотря на строгий контроль. К счастью, для отправки писем представлялось немало оказий, помимо почты. В этом деле тоже играла большую роль Катерина Федоровна Муравьева, чья деятельность во истину заменяла целую организацию красного креста. Эта старая женщина, посвятившая свою жизнь сыновьям, после их ареста простаивавшая ночи напролет на коленях в молитве за них, стала центром сношений с Сибирью. К ней приезжали сибирские купцы, которых она принимала с величайшим почетом и которым давала поручения к ссыльным.

Само юридическое положение декабристов не давало им сделаться обыкновенными людьми, обывателями, выделяло их в особую группу. Они были прикреплены к месту поселения. Чтобы переехать в другой город с лучшим климатом, или где они могли бы найти работу, приходилось начинать долгие и сложные хлопоты. С болью читаешь их бесчисленные и униженные просьбы о праве поехать в Иркутск, или на Туркинские минеральные воды, или просто съездить в соседнее село, чтобы побеседовать с товарищем и «утешиться» дружеской беседой. Долгие годы быть под надзором, на положении опекаемых детей, очень тягостно, особенно, когда опекун недоброжелателен. Из Петербурга просимые разрешения давались неохотно и скупо. Официальные документы тоже выделяли декабристов в особую категорию и порою тут происходили курьезы. На паспорте Соловьева было сказано: «сей вид выдан взятому с оружием Соловьеву» — прекрасная рекомендация для сибирской полиции! Уже в Иркутске, т. е. к концу сибирской ссылки, в книге городских налогов княгиня Марья Николаевна именовалась «преступницей Волконской». Появление её с дочерью на музыкальном утре и в театре вызвало распоряжение губернатора о воспрещении женам декабристов появляться в общественных местах. Даже дети были на особом положении. Они были особенные, более воспитанные, чем сибирские дети. В Тобольске уличные мальчишки дразнили их «дети каторжников, дети каторжников!». Долго их не принимали ни в какие учебные заведения.



Положение детей вызвало по почину Бенкендорфа и по случаю бракосочетания наследника благожелательный жест правительства. Как всё, что делал по отношению к своим «друзьям» Николай — жест этот был проникнут бездушным формализмом и бессердечием. Так и видишь кривую улыбку, старающуюся показаться благосклонной. В начале 1842 г., как о великой милости, генерал-губернатор объявил Трубецкому, Волконскому, Никите Муравьеву, Давыдову и другим, что Государь Император разрешил принять их детей в казенные учебные заведения с условием, чтобы они поступили туда не под своей фамилией, а назывались по имени отца — Сергеевыми, Никитиными и т. п. Это предложение возмутило декабристов и их жен. Но как было отказаться, не вызвав упрека в неблагодарности? Все они единодушно написали письма с отказом, полные благодарных и верноподданнических чувств, — но указывавшие, что разлука с детьми может убить их матерей, что отказ от фамилии сделает их как бы незаконнорожденными и т. п. Руперт доносил правительству, что декабристы оказались закоренелыми эгоистами, которые из упрямства не хотят оценить милость начальства, «что навсегда должно их лишить дальнейшего снисхождения». Боязнь, что у неё всё же отнимут детей насильно, отравила существование Марии Николаевны Волконской, подорвала её здоровье. Один Василий Львович Давыдов, обремененный многочисленным семейством, согласился, чем вызвал всеобщее негодование. Его упрекали, что чуть ли не ради лишнего блюда он пошел на это унизительное предложение. Маленькие Васильевы-псевдонимы рассеялись по казенным закрытым школам.

Только в 1845 году Мише Волконскому разрешено было поступить в Иркутскую гимназию…

Заботливая попечительность начальства простиралась на всё. Декабристам было запрещено держать ружья для охоты и даже «позволять снимать себя посредством дагеротипа, дабы портретами своими не обращали на себя неуместного внимания». Просмотр корреспонденции губернаторами показался недостаточным, и это дело передали генерал-губернатору, что при сибирских сообщениях страшно замедляло доставку писем. Запрещено было отлучаться от селений и в виде особой милости разрешено было отлучаться не дальше 15 верст. Каково было заниматься земледелием тем из них, чьи участки лежали больше чем за 15 верст? Словом, каждый шаг был строго регламентирован. Положение создалось бы хуже тюремного, потому что полусвобода создает сильные искушение, если бы не взятки, да не русское небрежное добродушие, не дружеские связи с местной администрацией и не социальный вес петербургской родни. Если чиновник министерства финансов ехал в Сибирь, и министр граф Канкрин, глядя в окно и барабаня пальцами по стеклу, рассеянно, как о чём-то незначащем говорил: «Кстати, не могли ли бы вы передать небольшую сумму денег моему beau frère’y Артамону Захаровичу Муравьеву?» — отказать было неудобно. Начальник III отделения А. Орлов был шурином Марии Николаевны Волконской; его помощник Дубельт служил когда-то под начальством её отца. Ряд губернаторов были родственниками или старыми знакомыми декабристов. Иркутский городничий Александр Николаевич Муравьев был из прощенных членов Союза Благоденствия. Ему, впрочем, было менее удобно, чем кому либо другому, оказывать снисхождение бывшим товарищам. Каково ему было, когда невеста Муханова, княжна Бабет Шаховская, сестра его жены, жившая у них в доме, а также и сама его жена были уличены в тайных письменных сношениях с этим государственным преступником? Другой Муравьев, Николай Николаевич, назначенный в 1847 году генерал-губернатором Восточной Сибири, будущий завоеватель Амура, отнесся к декабристам совершенно по дружески, интимно сошелся со многими из них, в особенности с Поджио. Местное чиновничество, разумеется, приняло это, как пароль. На лето жена генерал-губернатора переезжала на маленькую дачку жены Поджио и жила там в одной комнатке в примитивных деревенских условиях. Но это было уже в конце их ссылки, когда времена менялись.

Наступали новые времена, но как медленно. Еще никто из декабристов не вернулся прямо из Сибири на родину. Даже вдовы умерших — Ентальцева, Юшневская — не получили на это высочайшего разрешения. Только в 1853 году, уже под грохот крымских пушек, Фон-Визину позволили ехать в деревню к брату, в виду его тяжкой болезни.