Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 93

Двадцать давилен работали день и ночь. Какой азарт, какая одержимость, какое жгучее жизнелюбие! В этом году, Платеро, окна и двери забиты, а для урожая с лихвой хватает дворика и двух-трех поденщиков…

Однако за работу, Платеро, нельзя же тебе вечно бедельничать.

Чтобы груженые ослики при виде Платеро, порожнего и праздного, не думали о нем плохо и не желали ему зла, не дай бог, накликав беду, я навьючиваю его виноградом и осторожно, в общей ватаге, веду к давильне… Потом незаметно увожу.

ОСЕНЬ

Солнцу, Платеро, уж лень покидать пуховую постель, и крестьяне встают до него. Но оно ведь голое, а дни все холодней.

Как ровно дышит север! Взгляни на сломанные ветки под ногами: так неуклонен напор ветра, что все они до единой параллельно повернуты к югу.

Грубый, как оружие, плуг отдался веселым заботам мира, и над широкой сырой тропой, справа и слева, деревья, уверенные, что зазеленеют, озарили прощально, как жаркие золотые костры, наш торопливый путь…

НА ХОЛМЕ

Тебе ли, Платеро, не доводилось видеть меня одного на вершине холма?

Кругом бродят быки, кружат вороны, а я не шевелюсь и даже не поднимаю глаз. Смеркается, и я ухожу, лишь когда темнота затопит меня. Не знаю, когда я там появился, и кто знает, было ли это впервые.

Ты, конечно, сообразил, о каком холме я говорю — о красном холме, что вырастает, как человеческий торс, над старым виноградником Кобано.

Там я читал, если читал, и передумал все мои думы. В музеях, Платеро, мне мерещится картина, мною же написанная: я в черном, растянувшийся на песке спиной к себе, то есть к тебе и вообще к зрителю — и никого, лишь вольная мысль меж моим взглядом и закатом.

Меня зовут ужинать или спать. Наверно, пойду, но вряд ли там останусь. Я знаю, Платеро, что меня нет ни здесь, ни рядом с тобой, ни где-то еще, и не будет в могиле, когда умру. Я останусь на красном холме, с книгой в руках, глядя с вершины, как гаснет над рекой солнце.

УТКИ ЛЕТЯТ

Я вышел напоить Платеро. Неслышная ночь, вся в дымных облаках и звездах, без конца проносила, где-то высоко над тишиной двора, тонкие пересвисты.

Утки. Они летят в глубь земли, уходя от морской бури. Временами, словно снижаясь или нас поднимая, звучат еле слышные крылья и клювы, как в поле, порой, ясно звучат слова того, кто уже далек…

Платеро перестает пить и поднимает голову, совсем как я, к звездам, с безмерной кроткой тоской…

ПАСТУХ

Темна и зловеща в этот лиловый час вершина холма, где, свистя в дудку, чернеет на зелени заката пастушонок и дрожит вечерняя звезда. Среди цветов, которые уже неразличимы, и лишь запах, густея, вновь высветляет их из тьмы, грустят не двигаясь плакучие бубенчики отары, разбредшейся на подходе к селению по знакомой низине.

— Ай, сеньорито, мне бы такого осла…

Смутная пора, странно отсвечивая в быстрых глазах мальчугана, делает его смуглей и старинней, словно это один из тех бродяжек, что рисовал славный севилец Мурильо.

Осла бы я отдал. Но как я буду без тебя, Платеро?

Выпуклая луна, выплыв из-за скита на Большой горе, нежно омыла луг, где еще бродят отсветы дня, и расцветшая земля становится сном, каким-то древним и прекрасным кружевом, и все выше, все неотступней и печальней ска́лы и жалобней вода невидимого ручья…

И совсем уж издалека завидует голос пастушонка:



— Айи-и! Мне бы такого ослаа-а-а…

ПЕС НА ПРИВЯЗИ

Приход осени для меня, Платеро, это цепной пес, лающий пронзительно и протяжно в пустоте двора или сада, где от вечера к вечеру все холодней и грустнее. Повсюду, Платеро, пока дни, один за другим, желтеют и жухнут, я слышу, как он лает на закат.

Его лай заунывен. В эти минуты вся жизнь кажется золотом, которое тает, как сердце скареда над последними крохами разоренного богатства. И жадная душа выскребает эти крохи золота и прячет их где придется, как дети, поймав осколком зеркала солнце, переносят его на затененную стену, сводя в едином блике призрак бабочки и сухого листка…

Воробьи и дрозды перебираются с ветки на ветку все выше, ближе к солнцу. Солнце розовеет, сиренево тускнеет. Красота холодеет, застывая мгновенно и навсегда, как остановившееся сердце у еще живого. И пес лает на нее надрывно и распаленно — может быть, предчувствуя смерть.

ЛУНА

Платеро осушил ведро с водой и звездами и праздно побрел меж высоких подсолнухов к себе в конюшню. Я ждал на беленом порожке, окутанный теплым запахом гелиотропов. Над навесом, сырым от сентябрьских изморосей, издалека, с дремотных лугов, тянуло крепким сосновым духом. Черная туча, как огромная курица, снесшая золотое яйцо, выронила на холм луну.

Я сказал луне:

Платеро пристально взглянул на луну и тряхнул ухом, с мягким плотным звуком. Удивленно взглянул на меня и тряхнул вторым.

ЗАБЫТАЯ ГРОЗДЬ

После долгих октябрьских ливней небо распахнулось, и золотистым днем мы отправились на виноградники. Платеро нес в одной переметной сумке съестные припасы и детские вещи, а в другой для противовеса — бело-розовую, как цветок апельсина, Бланку.

Прелесть воскресшего поля! Разбухшие ручейки, размякшие борозды, а на окрестных тополях, все еще в желтых фестонах, вновь зачернели птицы.

Вдруг девочки, одна за другой, пустились бегом, крича:

— Ягодки! Ягодки!

В спутанных стеблях старой лозы, еще сохранивших сухие лоскутки черных и бурых листьев, колючее солнце высветило спелую гроздь янтаря, яркую, как женщина на пороге своей осени. У всех разгорелись глаза. Виктория, сорвавшая гроздь первой, защищалась, держа ее за спиной. Я попросил, и она с милой готовностью девочки, когда она уже становится женщиной, охотно протянула мне добычу. Кисть сохранила пять больших виноградин. Я дал по одной Виктории, Бланке, Лоле и Пепе, а последнюю, под общий смех и дружный плеск ладошек, — Платеро, который тут же впился в нее своими зубищами.

МАЛЫШКА

Она была отрадой Платеро. Едва завидя в сирени белое платьице под соломенной шляпой, заслышав капризное: «Платеро! Платери-и-ильо!» — осел неистово рвался с привязи и прыгал, как ребенок, и ревел как бешеный.

Со слепой доверчивостью она топталась под ним, пинала ножками, совала маленькую, как цветок, ладошку в розовую пасть, забронированную желтыми зубищами, или, хватаясь за уши, которые он нарочно ей подставлял, ласково звала его на все лады: «Платеро! Платерильо! Платерито! Платерете!»

За те долгие дни, когда в белой своей колыбели она плыла вниз по воде, навстречу смерти, никто не вспомнил о Платеро. В бреду она тоскливо звала: «Платери-и-ильо!» Из полутемного, полного вздохами дома долетал порой дальний жалобный голос друга. Грустное лето…

Как пышно Господь разубрал тебя, день похорон! Догорал сентябрь, такой же золотой и розовый. И долго кладбищенский колокол уплывал в распахнутый закат, дорогой в рай. Я вернулся задворками, одинокий и сникший, вошел черным ходом и, сторонясь людей, побрел в конюшню и сел задумчиво наедине с Платеро.

ДАРБОН

Дарбон, лекарь Платеро, громаден, как этот пегий вол, и красен, как арбуз. Весит он восемь пудов. И уж на три четверти, по его словам, разменял свою сотню.