Страница 20 из 25
Вообще давно уже следует отказаться от обидного для памяти Дмитрия Ивановича и противоречащего исторической истине представления о том, что Суворов относился к стихам своего верного племянника иронически, называл его Митюхой Стихоплетовым (прозвище, восходящее, я думаю, к апокрифическому стиху «Суворов мне родня, и я стихи плету») и на смертном одре (умирал князь Италийский, как известно, на руках Дмитрия Ивановича) завещал верному другу не писать больше стихов. «Увы, – якобы вздохнул Хвостов в ответ на это завещание, – хотя еще и говорит, но без сознания, бредит!» [Бурнашев: 36]. Это несомненная клевета, выдуманная насмешниками Хвостова и разнесенная по миру легковерными любителями анекдотов, не знавшими даже имени-отчества жены стихотворца, суворовской племянницы[76]. У истоков мифа о Митюхе Стихоплетове, очевидно, лежит история о последних днях князя Италийского. Близкий к Хвостову епископ Евгений (Болховитинов) вспоминал, что умирающий Суворов якобы сказал племяннику: «Митюшка! Не черти на моей гробнице стихами, а разве напиши только: здесь лежит Суворов» [Евгений 1870: 763] (возможно, что сам Хвостов эту историю и рассказал преосвещенному Евгению). Иными словами: не надо громких од, друг мой; достаточно краткой «римской» эпитафии.
Скорее всего, знаменитая надпись на гробнице полководца была предложена не Державиным (версия Я.К. Грота), а самим Хвостовым, распоряжавшимся похоронами Суворова (как недавно было установлено, эта надпись Суворову – парафраз латинской эпитафии первому покорителю Альп Ганнибалу Карфагенскому: «Здесь лежит Ганнибал» – Ha
В Санкт-Петербурге в Александровской Лавре на месте, где погребен победитель турков, низложитель Польши, спаситель Италии, сказано: «Здесь лежит Суворов».
Ничто не может быть простее и величественнее таковых надписей. Истинная слава умственна и не требует пышных украшений; она светоносна сама по себе. ‹…› Нет нужды изъяснять ни о чинах, ни о военачальстве покойного Генералиссима: ибо в уме любопытствующего видеть его гробницу одно время рождает память о его нравах, и суровой жизни, и победах. Если кто не одарен душою, способною постигать Перикла, Суворова, Кессаря и Тасса, того и длинные повествования не просветят [Хвостов 1999: 183].
Хвостов такой душой был одарен. Он умел быть не только витиевато благодарным, но и лапидарно признательным. Напомним заключительные строки из посвященного Суворову «Отрывка» 1799 года:
Для классициста Хвостова краткость была любезнейшей сестрой таланта. Державин как-то написал ему о трех признаках истинного достоинства поэтов: «1) когда стихи их затверживаются наизусть и предаются преданием в потомство; 2) когда апофегмы из них в заглавии других сочинений вносятся; и 3) когда они переводятся на другие просвещенные языки» [Державин: VI, 175].
Хвостов был уверен, что его творчество удовлетворяет этим критериям, но публично о своих стихах высказывался более скромно:
Впрочем, говоря в «Автобиографии» о своем вкладе в русскую поэзию, Дмитрий Иванович с удовлетворением замечал, что не один, а многие его стихи «были употреблены эпиграфами к разным книгам» и стали апофегмами, вроде надписи князю Кутузову «тот жив, безсмертен тот, отечество кто спас», которая «у многих на табакерках была вырезана» [Сухомлинов: 528][79]. Речь идет о четверостишии Хвостова, напечатанном в апрельской книжке «Вестника Европы» за 1813 год под названием «П.И. Голенищеву-Кутузову на смерть Ген. Фельдм. К. Смоленскаго»:
Приятель Хвостова епископ Евгений называл «нeоспоримым доказательством превосходства» этой «епиграммы» «принятие последняго стиха в надпись над бюстами и медалионами» [Евгений 1868: 146]. Еще одна краткая сентенция Хвостова, согласно его воспоминаниям, была увековечена «на портрете Державина, при издании Ключа к его сочинениям Николаем Федоровичем Остолоповым, 1822 года» [Сухомлинов: 528]. Действительно, портрет «певца Фелицы» в этом издании сопровождался анонимным стихом: «Постиг, изобразил Екатерину, Бога» [Остолопов 1822]. Этот стих был заимствован издателем из хвостовской «Надписи к портрету его превосходительства Гаврила Романовича Державина», опубликованной без указания авторства еще в 1796 году в журнале «Муза»:
Этот стих остался в памяти потомков (хотя и утратил связь с именем сочинителя). Много лет спустя о нем вспоминал один ворчливый критик: «Кажется совершенно несправедливою надпись к портрету Державина: “Постиг, изобразил Екатерину, Бога”. Екатерину постигнуть и изобразить он мог; но постигнуть Бога, изобразив Его в стихотворении?» [Лайбов: 118].
У Хвостова, надо сказать, был ответ на этот риторический вопрос.
7. Обезьяна бога
Король сардинский, спустя несколько времени, захотел усугубить свою милость к нашему Автору и умножил российский его герб включением головы мавра и латинскою надписью: за храбрость на альпийских горах.
«Подражать Державину, – писал один из первых биографов графа, – было любимою мыслью Хвостова. Таким образом написал он много од, в том числе и оду Бог, Вельможу и друг., заимствуя даже самыя заглавия у Державина» [Колбасин: 151][81]. Только, скорее всего, любимой (или тайной) мыслью Дмитрия Ивановича было не подражание, а самое настоящее соперничество. Хвостова можно назвать тем самым поэтом-«эфебом», перелицовывающим в порыве самоутверждения сочинения влиятельного предшественника, о котором писал многоученый Гарольд Блум в книге «Страх влияния». Да, и слабые поэты (точнее, считающиеся слабыми) способны испытывать этот страх. Может быть, даже чаще, чем сильные.
Кроме страха влияния, Хвостов испытывал чувство обиды, нашедшее свое отражение в «Автобиографии» нашего героя. Ему было неприятно, что Державина, а не его современники почитали первым бардом Суворова (в то время как Гаврила Романович далеко не сразу отдал поэтическую дань великому дяде Дмитрия Ивановича; Хвостов вспоминал, что Суворов был очень расстроен тем, что за измаильскую победу Державин воспел Потемкина, а не его!). Кроме обиды, были еще эстетические и религиозные разногласия: Хвостов принадлежал к французской школе, считал поэзию высоким мастерством, а не бесконтрольным самовыражением пускай и гениального неуча, не любил метафизических (барочных или раннеромантических) вывертов и стилистических перепадов-водопадов, отличавших творчество его старшего современника. Его также раздражала «непростительная надменность» Державина («один есть Бог, один Державин» [Западов: 385]) и его демонстративное презрение к поэтической науке классицизма. Так, на просьбу Хвостова прислать ему свою биографию для «Словаря писателей» Державин отвечал вызывающе горделивыми строками:
76
Враль Бурнашев зовет ее Татьяной Ивановной и даже Танюшей [Бурнашев: 35].
77
Уж не это ли риторическое обещание послужило отправной точкой для легенды об обращенной к «Митюхе Стихоплетову» просьбе умирающего Суворова?
78
Дмитрий Иванович очень ценил эти строки и использовал их в качестве эпиграфов к своим творениям. Не их ли иронически обыгрывал его искренний, хотя и неприлежный почитатель А.С. Пушкин в своих замечательных стихах: «Быть может, в Лете не потонет / Строфа, слагаемая мной; / Быть может (лестная надежда!), / Укажет будущий невежда / На мой прославленный портрет / И молвит: то-то был поэт! / Прими ж мои благодаренья, / Поклонник мирных аонид, / О ты, чья память сохранит / Мои летучие творенья, / Чья благосклонная рука / Потреплет лавры старика!» [V, 49]? Считается, что последний стих восходит к выражению лицейского профессора Галича, который, принимаясь за Гомера, говаривал: «Пора потрепать старика». Но мне кажется, что образ ждущего, затаив дыхание, похвал старика-поэта – легкая пародия на образ (и репутацию) Хвостова, созданные им в 1820-е годы. Как вы полагаете, коллега? Кстати, о памяти потомков. Мне недавно попалась в руки интересная книга Х.Дж. Джексон под названием «Those Who Write for Immortality: Romantic Reputations and the Dream of Lasting Fame» (2015). Книга представляет собой культурную историю концепта посмертного существования поэта от Горация до наших дней. Вывод автора, обращенный к современникам, прост: не пишите для бессмертия, ибо нет никаких гарантий, что вы его заслужите, как бы талантливы вы ни были.
79
Умение говорить кратко и веско привело к тому, писал Хвостов, что у него оказалось «много стихов-пословиц не только в собственных сочинениях, но даже и в переводах» [Сухомлинов: 519]. Некоторые «оставшиеся в потомстве» стихи графа включил в свою антологию «Карманная библиотека Аонид» (1821) протеже Хвостова студент-ветеринар Иван Георгиевский. Эти стихи были помещены в раздел «апофтегм» из сочинений русских поэтов, идущий сразу за разделом «мнимая поэзия», куда Георгиевский включил короткие произведения неопределенного жанра (об этих текстах мы еще будем говорить). Антология Георгиевского вызвала насмешки современников. А.Е. Измайлов назвал ее не карманной, а ридикюльной и заметил, что «если бы Автор сказал, что мнимая Поэзия есть та, которая не принадлежит к Поэзии, то мы согласились бы с ним, особенно потому, что несколько пьес в сем роде попали в эту Библиотеку» [Измайлов 1871: 1031]. Ю.Н. Тынянов указывал, что название для своего сборника пародий «Мнимая поэзия» он позаимствовал из хрестоматии Георгиевского: «мнимая» в смысле «обманчивая» («эта обманчивость является одним из характерных условий пародии» [Тынянов 1977: 289]).
80
Вариацию этого стиха мы находим и в другом произведении Хвостова, посвященном Державину: «Певец! ты был внутри чертога, / Ты видел ангела и Бога» [Поэты: 439].
81
О литературных взаимоотношениях Д.И. Хвостова и Г.Р. Державина смотрите: [Варда].