Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 91

В один из заходов, присев на кучу камней отдохнуть, Мандельштам сказал:

«Первая моя книга называлась „Камень“, а последняя тоже будет камнем…»[217]

Этот выход на работу в новом, незнакомом месте очень хорошо повлиял на обоих напарников: оба устали физически, особенно Мандельштам, но оба воспрянули духом. Прямой отголосок «субботника» — в мандельштамовском письме, где он сообщал о выходе на работу и о поднявшемся настроении.

«Очень мерзну без вещей…»

Четвертая неделя (3–9 ноября)

Мягкая погода и бархатная температура с кратковременными перепадами продержалась до ноября. Последний скачок температуры вверх (6 ноября) сменился резким похолоданием: уже 8 ноября термометр упал ниже нуля, выпал, но еще не лег первый снег (с дождем).

Такая погодная динамика заставляет еще раз передатировать единственное — и последнее — письмо Мандельштама, отнеся его не ко времени после или накануне 7 ноября, а к самому этому дню, объявленному еще и «Днем письма»[218]. Главное тому основание — соотнесение с фразой: «Очень мерзну без вещей» (в тюрьму из Саматихи Осипа Эмильевича увезли даже без пиджака![219]).

Про 7 ноября Мандельштам говорил Моисеенко, с кем бы он отмечал этот праздник, будь он в Москве: из называвшихся фамилий в памяти остались только две — Ахматова и Сельвинский.

А «День письма» — это вот что. После завтрака, часов около одиннадцати, явился представитель культурно-воспитательной части и раздал каждому по конверту и по половинке школьного тетрадного листа в линейку или другому клочку бумаги. И еще карандаши — по шесть штук на барак. Установка по содержанию: вопросов не задавать, о том, кто с вами здесь, не писать, писать только о себе — здоровье, погода и т. п. Конверты не запечатывать.

День письма был и днем терзаний. Мучили именно незаданные вопросы: как-то оно дома? не арестовали ли кого-то вслед за тобой? что с детьми?

После того как письма отдали, все до самого отбоя молчали. И только назавтра, как после безумия, каждый приходил в себя. «Как будто дома побывали…» — обобщил Моисеенко.

Мандельштам писал сидя, согнувшись на нарах… И потом, как и все, тоже был очень подавлен и удручен.

Что с Надей? Арестована или нет? Не зная этого и подозревая только худшее, он адресовался к своему среднему брату:

Я нахожусь — Владивосток, СВИТЛ, 11-й барак. Получил 5 лет за к.р.д. по решению ОСО. Из Москвы, из Бутырок этап выехал 9 сентября, приехали 12 октября. Здоровье очень слабое. Истощен до крайности. Исхудал, неузнаваем почти. Но посылать вещи, продукты и деньги не знаю, есть ли смысл. Попробуйте все-таки. Очень мерзну без вещей.

Родная Надинька, не знаю, жива ли ты, голубка моя. Ты, Шура, напиши о Наде мне сейчас же. Здесь транзитный пункт. В Колыму меня не взяли. Возможна зимовка.

Родные мои, целую вас.

Шурочка, пишу еще. Последние дни я ходил на работу, и это подняло настроение. Из лагеря нашего как транзитного отправляют в постоянные. Я, очевидно, попал в «отсев», и надо готовиться к зимовке.

И я прошу: пошлите мне радиограмму и деньги телеграфом[220]

Это письмо — без натяжек — было весточкой с того света. В то же время оно — самая твердая фактическая опора и точка отсчета в хронике лагерной жизни зэка Осипа Мандельштама.

Вот как выглядел оригинал этого письма в описании И. М. Семенко, разбиравшей архив поэта в 1960-е годы:

«Два неровно обрезанных листа желтой оберточной бумаги, приблизительно в 1/4 листа. Написано простым карандашом. Конверт самодельный, из той же бумаги. Чернильный карандаш почти стерт. Адрес: Москва Александру Эмильевичу Мандельштаму. Два штампа „Доплатить“ (конверт без марки). Штамп „Владивосток 30–11–38“ и „Москва 13–12–38“».

Вообще-то допускалась отправка и получение до двух писем в месяц[221]. Но других писем Мандельштам не писал.

Разве что товарищу Сталину, о чем говорил Маторину. И, наверное, с напоминанием, что пора ему, Сталину, его, Мандельштама, выпускать.

История, правда, умалчивает, где именно такие письма бросали в печку — во Владивостоке, Магадане или все же в Москве?

Ночной визит

Пятая неделя (10–16 ноября)

Мандельштам встрепенулся, когда услышал, что в лагере находится человек по фамилии Хазин: не Надин ли родственник? Попросив Казарновского себя сопровождать, он довольно быстро нашел этого Хазина, оказавшегося просто однофамильцем.

Вскоре они увиделись еще раз, когда Хазин пришел к поэту среди ночи вместе с инженером Хинтом, соседом по своему бараку, уезжавшим на запад на переследствие. Хинт был латышом (а скорее всего — эстонцем) и ленинградцем, и еще, кажется, школьным товарищем Мандельштама. Их встреча, по словам Хазина, была очень трогательной[222].

Несмотря ни на что, в самые первые недели пребывания Мандельштама в транзитке как физическое, так и душевное его состояние было относительно благополучно. Периоды возбуждения перемежались периодами спокойствия, не застывая, но и не зашкаливая. Гордый человек, он никогда не плакал и не говорил, что погибнет.





Успокаивающе действовали бы на него книги, вообще чтение. Но книг в лагере не было. Были самодельные, из хлебного мякиша, шахматы. В них Мандельштам не играл, но охотно смотрел за тем, как играют другие.

Махорка в обмен на сахар

Шестая неделя (17–23 ноября)

Начиная со второй половины ноября у Мандельштама начало дергаться левое веко — но только тогда, когда он что-то говорил. И вообще он стал быстро сдавать и слабеть.

Он по-прежнему опасался и избегал казенной еды, но даже на то, чтобы, рискуя быть побитым, схватить чужую (неотравленную!) пайку, уже не было сил. Блатных «меценатов» и иных источников альтернативного питания тоже не было никаких.

Объективно говоря — он недоедал, причем именно тогда, когда наружный температурный фон становился все более и более суровым.

Соответственно, и поведение Мандельштама становилось все более и более вызывающим и асоциальным.

Вот случай, описанный Матвеем Буравлевым. Как-то раз он и Дмитрий Федорович Тетюхин лежали в своем бараке на нарах — голодные и умирающие от желания покурить:

«…Вдруг к нам подходит человек лет 40 и предлагает пачку махорки в обмен на сахар (утром мы с Дмитрием получили арестантский паек на неделю). Сахар был кусковой, человек взял сахар, с недоверием его осмотрел, полизал и вернул обратно, заявив, что сахар не сладкий и он менять не будет. Мы были возмущены, но махорки не получили.

Каково же наше было удивление, когда узнали, что этим человеком оказался поэт О. Мандельштам».[223]

Последнее, что поэту Мандельштаму оставалось, — это ходить по лагерю, подходить к новым, незнакомым людям и предлагать прочесть им свои или чужие стихи — в обмен на неказенную еду (или даже казенную, но не его, а их). Невероятно, но позднее «на прилавок» была брошена даже эпиграмма на Сталина! Этот, как ее описывал тот же Буравлев, «шедевр: усищи, сапожищи», за который, собственно, он и попал в лагеря, он предлагал прочесть всего за полпайки![224] Но никто не соглашался на такой «курс».

Или за курево: махорка из рассказа Буравлева — скорее всего «гонорар»! (Сам Мандельштам к этому времени уже не курил: бросил еще в тюрьме).

217

Хитров запомнил эту фразу, хотя и не знал названия первой книги поэта. Рассказывая об этом его вдове, он переспросил: «А его книга действительно называлась „Камень“?» И был очень рад тому, что память не подвела его.

218

Ю. Моисеенко датировал «День письма» 2–3 ноября.

219

В. Меркулов сообщал, что к моменту наступления холодов на Мандельштаме были только парусиновые тапочки, брюки, майка и какая-то шапка.

220

Мандельштам О. Собрание сочинений в 4-х тт. Т. 4. М., 1997. Т. 4. С. 201. Оригинал письма ныне в Принстонском университете, вместе с основной частью AM. Копия, сделанная, по-видимому, тогда же адресатом — Александром Эмильевичем, была отправлена Жене — младшему брату О. М., в архиве которого и сохранилась.

221

С этим утверждением согласуется эпистолярная практика гебраиста С. Л. Цинберга: эшелон с ним отправился из «Крестов» 9 сентября 1938 г., то есть практически одновременно с мандельштамовским (при этом первую весточку домой он отправил еще из поезда — 28 сентября, на подъезде к Иркутску), а прибыл на станцию Вторая Речка 15 октября 1938 г., то есть тремя днями позднее, чем Мандельштам. Умерли они почти одновременно (см. ниже), но Цинберг умудрился и за более короткое время пребывания на пересылке отправить не одно письмо, как Мандельштам, а целых три! Первое — 30 октября, второе — 15 ноября и третье — 15 декабря 1938 г. (содержало уточнение в адресе: «12-я спецколонна, 3-я рота») (Элиасберг, 2005. С. 143–145).

222

Гипотеза, что этим Хинтом мог быть известный эстонский изобретатель и лауреат Ленинской премии СССР за 1962 г. Иоханнес Александрович Хинт (1914–1985), не подтвердилась (спасибо В. Литвинову).

223

Это письмо было передано нам племянником Д. Ф. Тетюхина Валентином Михайловичем Горловым — журналистом и писателем из поселка Грибаново Воронежской области (Жизнь и творчество. С. 46).

224

Некие, по Меркулову, «оба варианта». До этого он начисто отрицал свое авторство и уверял, что все это «выдумки врагов».