Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 91



Что же пишет этот любознательный прозаик, талантливый провокатор и, по совместительству, убийца поэта в своей части коллективного доноса, озаглавленной «О стихах О. Мандельштама»?

«Я всегда считал, читая старые стихи Мандельштама, что он не поэт, а версификатор, холодный головной составитель рифмованных произведений. От этого чувства не могу отделаться и теперь, читая его последние стихи. Они в большинстве своем холодны, мертвы, в них нет того самого главного, что, на мой взгляд, делает поэзию, — нет темперамента, нет веры в свою строку.

…Советские ли это стихи? Да, конечно. Но только в „Стихах о Сталине“ мы это чувствуем без обиняков, в остальных же стихах — о советском догадываемся[126]. Если бы передо мною был поставлен вопрос — следует ли печатать эти стихи, — я ответил бы — нет, не следует.

Но Павленко — этот частный выразитель «общего» мнения — прекрасно понимал, что поставлен перед ним был не этот, а другой, гораздо более серьезный вопрос, как знал заранее и ответ на него: «Да, следует!».

После такой чистой и «совершенно секретной» (и оттого «чистой» вдвойне) работы карающему мечу революции оставалось только откликнуться на столь тревожный и убедительный сигнал, на это искреннее, товарищеское и аргументированное обращение, на этот прямо-таки крик о помощи![127]

Четыре тюремных месяца и месяц в эшелоне

…Прошу вас помочь решить этот вопрос об О. Мандельштаме.

ЛУБЯНКА И БУТЫРКИ

В Саматихе: мещерская западня и арест

…8 или 9 марта он и Н. М. приехали в профсоюзную здравницу «Саматиха» треста по управлению курортами и санаториями Мособлздравотдела при Мособлисполкоме. Аж в двадцати пяти верстах от железнодорожной станции Черусти, что за Шатурой, — настоящий медвежий угол[128].

…Когда-то здесь был лесозавод и усадьба Дашковых. Вековые корабельные сосны и сейчас поскрипывают над десятком бревенчатых зданий: война и пожары пощадили их. Зимой здесь отдыхало человек пятьдесят, летом же — до трехсот. В начале войны здесь был детский госпиталь, а с 1942 года и по сей день — Шатурская психиатрическая больница № 11. Добавился один рубленый корпус, кое-что перестроено, а так — всё осталось по-старому, как при Дашкове или при О. М. Нет, правда, танцевальной веранды в «господском» доме, столовая с небольшой сценой перестроена под палаты, а там, где была баня и прачечная, теперь клуб, но никто уже и не помнит, где была избушка-читальня. Липовые аллеи сильно заросли, и не звучит уже в них хмельной аккордеон затейника Леонида; пересох и один из прудов, а на другом и в помине нет лодочной станции, — но всё как-то по-прежнему зыбуче, ненадежно и зловеще, словно нынешний профиль лечебницы обнажил что-то постыдно-сокровенное, молчаливо-угодливое, растворенное в таежном воздухе этой мещерской окраины. Не удивился бы, если б узнал, что судьба вновь заносила сюда бывших оперативников, бывших отдыхающих, бывших главврачей!..

Десятого марта — в день, когда в Ленинграде был арестован Лев Гумилев[129], — О. М. написал Кузину уже из Саматихи бодрое и оптимистичное письмо:

«Дорогой Борис Сергеевич! Вчера я схватил бубен из реквизита Дома отдыха и, потрясая им и бия в него, плясал у себя в комнате: так на меня повлияла новая обстановка. „Имею право бить в бубен с бубенцами“. В старой русской бане сосновая ванна. Глушь такая, что хочется определить широту и долготу»[130]

Знакомая прозаическая отточенность и цепкость фразы говорят о бодром и чуть ли не о рабочем настроении. Уж не набросок ли это новой прозы?

Один из главных персонажей письма — музыка:

«Любопытно: как только вы написали о Дворжаке, купил в Калинине пластинку. Славянские танцы № 1 и № 8 действительно прелесть. Бетховенская обработка народных тем, богатство ключей, умное веселье и щедрость.

Шостакович — Леонид Андреев. Здесь гремит его 5-я симфония. Нудное запугивание. Полька Жизни Человека. Не приемлю.

Не мысль. Не математика. Не добро. Пусть искусство: не приемлю!»

Надо полагать, что 5-ю симфонию Шостаковича О. М. слушал по радио чуть ли не в первый же день своего приезда в Саматиху. Физическая ее премьера в Консерватории состоялась совсем недавно — 29 января, а 1 марта — там же — было ее второе представление[131].

Как бы то ни было, но ранней весной 1938 года, встав на лыжи и надышавшись сосновым воздухом Саматихи, Осип Эмильевич вновь почувствовал себя молодым и даже ощутил «превращение энергии в другое качество».

Оттого-то и доверяешься той особенной мажорности, с какою пишутся редкие письма престарелым и не с тобою живущим родителям, — именно ею пропитано единственное письмо, посланное из Саматихи отцу 16 апреля:

Мы с Надей уже второй месяц в доме отдыха. На два месяца. Уедем отсюда в начале мая. Отправил сюда Союз Писателей (Литфонд). Перед отъездом я пытался получить работу, и ничего пока не вышло. Куда мы отсюда поедем — неизвестно. Но надо думать, что после такого внимания, после такой заботы о нас, придет и работа. Здесь очень простое, скромное и глухое место. 47, часа по Казанской дороге. Потом 24 километра на лошадях. Мы приехали, еще снег лежал. Нас поместили в отдельный домик, где никто, кроме нас, не живет. А в главном доме такой шум, такой рев, пенье, топот и пляска, что мы бы не могли там выдержать: чуть-чуть не бросили и не вернулись в Москву. Так или иначе, мы получили глубокий отдых, покой на 2 месяца. Этого отдыха осталось еще 3 недели. Мое здоровье лучше. Только одышка да глаза ослабели. И очень тяжело без подходящего общества. Читаю мало: утомляюсь быстро от книг, и очки неудачные.

Надино здоровье неважно. У нее болезнь печени или желудка и что-то вроде сердечной астмы. Последняя новость — часто задыхается, и всё боли в животе. Много лежит. Придется ее исследовать в Москве.

У нас сейчас нет нигде никакого дома, и всё дальнейшее зависит от Союза Писателей. Уже целый год Союз не может решить принципиально: что делать с моими новыми стихами и на какие средства нам жить. Если я получу работу, мы поселимся на даче и будем жить семьей. Сейчас же приедешь ты, а еще возьмем Надину сестру Аню. Она очень больна. Квартиру в Москве мы теряем. Но главное: работа и быть вместе.

Крепко целую тебя. Горячо хочу видеть.

Жду немедленного ответа о твоем здоровье, самочувствии.

Остро тревожусь за тебя. Если не ответишь сразу — буду телеграфировать.

Сейчас же пиши о себе.

Лучше всего дай телеграмму: как здоровье.

Адрес мой: Ст. Кривандино Ленинской Ж. Д., пансионат Саматиха. Отвечай, сообщи о себе в тот же день.

И далее — приписка невестки: «Целую вас… Пишите… Надя».[132]



Да, действительно, Литфонд не только оплатил обе путевки в Саматиху, но и всячески озаботился тем, чтобы О. М. были «созданы условия» для отдыха (кто-то из Союза несколько раз звонил главному врачу, справлялся, как и что). Всё шло, пишет Надежда Яковлевна, как по маслу, без неувязок: и розвальни с овчинами на станции, и отдельная палата в общем доме, а затем, в апреле, — и вовсе изолированная изба-читальня, и лыжные прогулки, и предупредительный главврач[133]. Правда, в город съездить почему-то никак не удавалось, и О. М. даже однажды спросил: «А мы, часом, не попались в ловушку?» Спросил и тут же забыл, вернее, прогнал эту малоприятную догадку, благо под рукой были и Данте, и Хлебников, и Пушкин (однотомник под редакцией Томашевского), и даже подаренный Борисом Лапиным Шевченко.

126

Сам Павленко владел этой темой в совершенстве. Вот фрагмент из его опуса «Сталин», датированного 1949 г.:

«Когда каждый из нас, людей сталинской эпохи, думает о своем вожде — великом Сталине, перед мысленным взором его проходит величественная жизнь этого человека — гиганта мысли и гиганта действия… „Берегите кандалы, они пригодятся нам для палачей!“ — пророчески говорил он друзьям, отправляемым на каторгу, точно знает сроки революции и размах победы, хотя до нее еще годы и годы тяжелой борьбы. …Имя его — мощь! Имя его — мир! Имя его — победа! …Да здравствует Сталин — наша политика, наша судьба, Сталин — мощь, мир и победа! Да здравствует Сталин — творец коммунизма!»

127

Хорошо известны имена некоторых писателей, специализировавшихся на доносах (Я. Е. Эльсберг, В. Я. Тарсис) или же на доносах-«рецензиях» (Н. В. Лесючевский; см., например: Лесневский Ст. Донос. К истории двух документов минувшей эпохи // Лит. Россия. 1989. 10 марта. С. 10–11, в которой печатаются два «отзыва» этого будущего директора издательства «Советский писатель» «О стихах Б. Корнилова» и «О стихах Н. Заболоцкого», датированные 13 мая 1937 г. и 3 июля 1938 г.). Но труднее сказать, сколь распространенной была практика непосредственного обращения самих писательских органов в чекистские с просьбой «помочь разрешить проблему». Впрочем, известны случаи арестов даже, так сказать, по частной инициативе. Вот, например, рассказ И. М. Гронского:

«Однажды получаю от Н. А. Клюева поэму… Это любовный гимн, но предмет любви не девушка, а мальчик. Ничего не понимаю и отбрасываю поэму в сторону… Приезжает Н. А. Клюев, является ко мне.

— Получили поэму?

— Да.

— Печатать будете?

— Нет, эту мерзость мы не пустим в литературу. Пишите нормальные стихи, тогда будем печатать…

— Не напечатаете поэму, писать не буду…

Я долго уговаривал Н. А. Клюева, но ничего не вышло. Мы расстались. Я позвонил Ягоде и попросил убрать Н. А. Клюева из Москвы в 24 часа. Он меня спросил:

— Арестовать?

— Нет, просто выслать из Москвы.

После этого я информировал И. В. Сталина о своем распоряжении, и он его санкционировал».

(Гронский И. О крестьянских писателях (выступление в ЦГАЛИ 30 сентября 1959 г.) / Публ. М. Никё // Минувшее. М., 1992. № 8. С. 150–151). Клюева арестовали 2 февраля 1934 г., причем сделал это лично Шиваров (Шенталинский В. Рабы свободы. В литературных архивах КГБ. М., 1995. С. 267).

128

Путевки в эту профсоюзную здравницу и пособие на их приобретение были выданы Литфондом СССР 2 марта 1938 г. (см. протокол № 94: РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 15. Д. 253. Л. 3).

129

Разумов А. Я. Дела и допросы // «Я всем прощение дарую…». Ахматовский сборник. М. — СПб., 2006. С. 260–278.

130

Мандельштам О. Собр. соч. в 4-х тт. М., 1997. С. 199.

131

А. К. Гладков, бывший на обоих концертах, записал о премьере:

«В Большом зале Консерватории вся Москва <…>. Шостакович выходил раскланиваться в узеньком сером костюмчике, бледный и утомленный. Говорят, он страшный неврастеник и почти помешался на том, что его должны арестовать».

132

Там же. С. 200–201. Из архива Е. Э. Мандельштама (собрание Е. П. Зенкевич). На конверте почтовые штемпели: «Пески Коробовского. 16.4.38» и «Ленинград. 18.4.38».

133

Еще до знакомства с материалами дела 1938 г. удалось установить его имя: Самуил Васильевич Фомичев (сообщено А. Н. Бобель и М. Д. Юровой, бывшими работницами пансионата).