Страница 62 из 196
Вот.
Кто же «порнограф», цензо́ра или я?
Они не поняли нового открывшегося света и продолжают думать, что все «функции» и «органы» (и довольно «гнусные»), не видя, что через это мажут грязью себя, своих жен, своих семейных знакомых, своих родителей, наконец, всю вселенную мажут, сорят, занаваживают. «Нельзя вздохнуть» от этого ихнего литературного и цензорского навоза, порнографии, грязи, при коей совершенно невозможно жить.
У меня же только: «не ходи на ходулях», «не кувыркайся», «не дыши пылью», береги, «осторожней»! береги невинность (до возраста), чистоту, недотрагиваемость.
Береги! Храни!
Ибо это (и именуемое у людей «целомудрием», «целостью» до возраста) есть тот личный твой и особенный, даваемый с рождением каждому младенцу, Ангел, который сохранит тебя на всех путях, на протяжении целой жизни, если ты сам его не оттолкнешь и не оскорбишь.
~
~
~
Но как же все это выразить, всему этому научить?
Невозможно иначе, как употребляя слова, имена, говоря о предметах, коих значение в устах литературы и цензоров — одно, а у меня — совершенно другое; у них — грязное, и они всему моему приписывают свой смысл; тогда как я все усилия употреблял и много лет употребляю, чтобы придать ему совсем другой смысл.
Почти наверное меня поймут только чистейшие девушки. Они одни хранят «огонь Весты»: у них у всех каким-то сбереженным от веков инстинктом, — а я думаю, тайной работой Божией, — нет ни малейшего представления, чтобы «эти» их части были грязны, гнусны, незначительны, неважны. Суть их целомудрия и застенчивости и заключается в неодолимом внутреннем голосе, что тут «игры» нет, «захватывания пальцами» нет, что эти «имена» не произносят не по неприличию (выдумали же!), а по страшной тайне, с ними связанной, по чему-то потрясающему, с ними связанному, так что лучше «не выносить на базар» и даже «никому не говорить», потому что «никто не поймет». Чистейшая девушка знает, что это не «проходимая общая дорога», не «дверь, которою все ходят», а что у каждой, у нее, девушки, это что-то «неслиянное со всем миром», ото всего мира раздельное и всему миру недоступное, что она со временем в целости и чистоте, неузренности и неведомости — передаст мужу, как самому ей близкому и единственному лицу, с коим начинает свою судьбу, свою и ничью. Она знает, что из этого «заветного» разовьется вся ее жизнь, построится вся ее судьба; и построится «как храм на камне» — на том именно, что ни один взор до мужа сюда не заглянул и ни один язык до мужа же не упомянул, не назвал; и даже — мечта! мечта! — ни один ум же не подумал и ничья душа не коснулась!
(Обратите внимание: ни мать, ни отец. Только — муж!)
Вот «целомудрие»: оно зиждется все не на «порнографическом», «унижающем» отношении к «этому»: а на вознесении «этого» на такую высоту, к какой способны только девушки в великом (затаенном) энтузиазме своем.
Для нас все эти якобы «функции» и «органы» действительно являют мерцающий вдали религиозный свет; оне в свете его видят все «это»81 , и на них-то, на девушках, а отнюдь не на кавалерах, писателях или цензорах и также не на консисторских предписаниях зиждется никогда не имеющий умереть институт «брака».
«Таинство»...
Вот девушки одни еще вправе произнести это слово. Девушки и целомудренные жены. А консистории только брянчат языками, воображая, что «таинство» есть форма, а не чувство и душа, не сохраненный от древности огонь Весты; и что заключается оно в их циркулярах, в правилах полицейского характера и духа, да в поповских претензиях, «шитых позументом» на басонных фабриках.
* * *
Пора начинать детей!!!—сказал я, проснувшись и не проснувшись. Тру глаза. «Что это?» Во сне? Было во сне, очевидно, в самом кончике сладкого утреннего сна, должно быть, солнце, пробравшись в окно, коснулось головы и согрело ее, и, когда я от неловкости проснулся, губы шептали:
Пора начинать детей!
И сейчас же хорошим литературным ухом я сообразил, что это «ладно», а потом и вся душа мне сказала, что это «идет» как призыв всей моей литературной деятельности, и я тер глаза, просыпаясь и не просыпаясь и нежась в мягкой постельке, и все шептал:
Пора начинать детей!!
Так призывным голосом, с рожками и свирелями, в будущие века стареющее и «безнадежное» поколение будет высылать детей, увенчанных колокольчиками и стеблями хлеба, в поле, в лес, «в природу», повторяя им в спину:
Настала первая седмица82 , — день отдыха и ничегонеделания. В течение 14 дней вы проводите время в заповедных рощах, где топор не касался дерева, и пила не пилила кору его, и ни один лист не сорван, ни один плод нё взят. Но все живет, дышит и размножается в себе самом без участия и без руки и без глаза человеческого. Так и вы дышите в листьях дерев: но не сорвите там ни одного цветка и не вырвите из земли ни одной травы, дабы вас не покарал Бог: но плоды, и листья, и травы, и цветы надышат вам в душу весны и надышат сотворения нового мира. Все в жизнь вечную.
И старые на окраину рощ, — не входя в них сами, — будут приносить каждое утро яства и пития, а дома будут приносить просительные жертвы богам.
(июль 1913 г.)
* * *
Яблоновский подражает Амфитеатрову, Амфитеатров поддерживает Яблоновского, за обоими бежит Оль д’Ор, и все три поют хвалу Горн— фельду, потому что Горнфельд (в «Русск. Богатстве») отмечает «их произведения»: но почему это «литература»?
Это «что́-то», а не литература.
Все на всех похожи, все говорят то же: и неужели не объемлет страх, что читатель просто перестанет читать?!
Перестанет читать все...
Переход к «Нат Пинкертону» как-то удивительно вырисовывается. Пятьдесят лет гасили вкус. 50 лет гасили ум. И когда безголовое чудище «вообще ничего не хочет», когда перекормленный конфетами желудок не приемлет никакого хлеба и только просит: «Дай пососать сладенького», — все говорят, жалуются, плачут: «Какой мрак». Но вы же его ткали на станке своей приятной, ходкой, всем угодной, всеми одобряемой литературы; и дотыкают последние нитки «наши талантливейшие фельетонисты», от Амфитеатрова до Оль д’Ора.
От Гоголя — до Щедрина.
От Щедрина до Оль д’Ора.
Sic transit gloria...83
После Оль д’Ора, я думаю, спустят же
занавес.
* * *
«Охранка», я думаю, с большим удовольствием смотрит на газетные сочинительства Философова и Мережковского. За что прежде «поденные деньги» приходилось платить, то теперь писатели делают «из чести». На ласковой флейте (читай «Старый дом» Ф. К. Соллогуба; разительную у него вещь) эти когда-то серьезные писатели заманивают теперь гимназистов и студентов идти «влево» и «влево», — «рвать динамитом бесчувственный камень». Герасимов (генерал) уплачивал за это Азефу из «специальных сумм» Мин. вн. д., а теперь за все уплачивает касса «Речи».
Затем Азеф давал «адреса лиц», особенно с ним сблизившихся, а теперь эти «адреса сочувствующих» прочитываются «где следует»
на «Письмах к тетеньке» русских «Шпонек»: т.е. на письмах к «сочувствующим читателям» авторов «Смерти Павла I» и «Неугасимой лампады».
Очень просто.
Неужели им не приходило в голову?
* * *
Как много тем даже не начато в науке! — самой серьезной, самой солидной. Лет 20 назад я читал нелепую книжку — сколько помнится, Кэрби и Спенса — о муравьях, — и там исследование и снимки, «как муравьи бегают» (им ножки намазывали черной краской, бегали они по бумаге, и вот эти «пути» сняли).
Между тем Михаил Андреевич рассказывал случай, — в ответ на рассказ мой о «вчера», как бабочка рвалась на горящую свечку, отскакивала от пламени, уже сожегши ножки и, очевидно, испытывая боль, муку и страх: и в конце — точно прошибая препятствие, как бы цирковая наездница прошибая круг с натянутою на него бумагой, — кинулась в самое пламя, затрепетала, билась и сгорела.