Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 196



— Гостья улыбнулась и начала пить...

В тот же момент, как бы отделясь от земли... она оставила Баубо внизу, а сама поднялась в сонм олимпийских небожителей, около Зевса, Хроноса, Урана, Геры, Гелиоса, Аполлона, получив имя поклоняемой «Деметры».

Таким - образ, миф... миф и «таинства» греческие... учили и открывали избранным и немногим, что то́, около чего мы девятнадцать веков ставим «не знаю», — существует и никакими гонениями не могло быть истреблено, ибо оно протягивает нить связи между землею и небом... И что происхождение «существа человека» не предполагаемо — божественно, а фактически — небесно и божественно, а обнаруживается это в неистребимом инстинкте людей, хотя бы очень немногих, повторять неодолимо «ни к чему не нужное», «ни из чего не истекающее», вполне «анормальное», если не признать суть небесную в сем: и тогда вот это adoratio et divinatio становится понятно, нормально и естественно.

§ 1. Но это — есть.

§ 2. Стало быть, — суть небесная.

Арх. Хрисанф ни одним словом не сопровождает сообщения Климента и Арновия. Но замечательно, что Катков в «Очерках греческой философии» тоже говорит «о шутках Баубо»: но и принимает их за «шутки», «шутливость», за «игру» с богинею, не догадываясь, что под видом и зрелищем шутящей Баубо греки излагали таинства. Нужно бы посмотреть у С. Н. Трубецкого в «Метафизике в древней Греции», да лень. М. б., мои былые друзья справятся.

* * *

Египтянки, провожая в Серапеум нового Аписа, заглядывали в глаза юношам и напевали из Толстого —

Узнаем коней ретивых

По таким-то их таврам.

Юношей влюбленных

Узнаем по их глазам.

Тут встретил их пьяный Камбиз:

— Из Толстого?! Запрещено! Святейшим Синодом!

И пронзил Аписа.

В Мюнхене я видел останки мумии Аписов. Увы, мертвые они были отвратительны. Чудовищные бока и страшенные рога. Умерший даже архиерей не стоит живого дьячка. И вот, когда Апис пал, о нем запели:

— Умер!.. Умер, Возлюбленный!..» — «Женщины рвали на себе одежды и посыпали головы землею» (истории религий).

Так и египтянки, вспоминая длиннокудрого Владимира Соловьева, при выходке пьяного Камбиза, — процитировали из него:

Ныне так же, как и древле,

Адониса погребаем...

Мрачный стон стоял в пустыне,

Жены скорбные рыдали.

Дьякон подтягивает:

— И ныне и присно и во веки веков. 

* * *

Что́ я так упираюсь «†»? Разве я любил жизнь?

Ужасно хорошо утро. Ужасно хорош вечер. Ужасно хорош «встречный человек при дороге».

И мои три любви.

(на Забалканском, дожидаясь трамвая; собираемся в Сахар- ну) (яркое солнечное утро) 

* * *

Пьяный сапожник да пьяный поп — вся Русь.

Трезв только чиновник, да и то по принуждению. От трезвости он невероятно скучает, злится на обращающихся к нему и ничего не делает.

(на полученном письме со стихотворением; любящее) (в трамвае на Забалканск) 

* * *

...да ведь и оканчивается соском, как в обыкновенном детском «рожке» («выкормили ребенка на рожке»). Даже снизу углубленьице есть — для положения языка: чего нет в детской соске.

Приспособленность, соответствие, сгармонизованность — бо́льшая, чем в необходимейшем питании детей. Для чего?

5000 лет смотрели и не видели. Розанов увидел. Первый.

 Какое изумительное открытие Небесной Гармонии.

(на пути в Сахар ну) 

* * *

Никогда не упрекайте любовь.



Родители: увидите ли вы любовь детей, не говорите им, что еще «не пришла пора любить». Они любят и, значит, любят, и — значит, пришла их «пора». Та другая, чем была у вас, «пора», и она вам неизвестна, ибо вы другого поколения, и другой души, и других звезд (гороскоп).

И вы, дети, когда уже бородаты и кормите своих детей, не смейте делать изумленных глаз, увидев, что отец или мать начали опять зарумяниваться. Не отнимайте радости у старости. Ибо Саре было 90 лет, когда она услышала: «У нее родится сын». И засмеялась. Но Бог услышал, как она засмеялась за дверью, и сказал мужу ее, столетнему (Аврааму): «Чего она смеется: хоть 90 лет, жена твоя родит от тебя младенца, и произойдет от нее множество народа».

Ей уже не хотелось: но теперь она захотела, видя и узнав от мужа, что захотелось Богу.

Ибо Он — Великий Садовод. И не оставляет пустою ни одну кочку земли. И поливает бесплодное, и удабривает каменистое, и всему велит производить семя.

Верьте, люди, в Великого Садовода.

И, страшась отмщения Его, ибо Он мститель за поруганную любовь, никогда не улыбайтесь о ней.

Услышите ли о ней, увидите ли — благословите и останьтесь серьезны.

Что бы и когда ни услышали — не улыбайтесь.

Ибо улыбнуться о ней — значит лишить любовь надежд. Между тем любовь есть уже надежда, а надежда есть уже любовь к тому, на что надеется.

И не отнимайте крыл у любви: она всегда летит. Она всегда ангел, и у всякого.

(10 мая; услышав рассказ о Джорж Элиот и Т.; дай Бог обоим счастья) 

* * *

Я отрастил у христианства соски...

Они были маленькие, детские, неразвитые. «Ничего».

Ласкал их, ласкал; нежил словами. Касался рукой. И они поднялись. Отяжелели, налились молоком.

Вот и все.

(моя роль в истории) (1 мая; жду возле Технологического трамвая) (сборы) 

* * *

«У нее голубые глаза», — сказал древнейший завет о любви, и насадил для нее рай сладости.

— Нет, глаза у нее черные, — сказал второй завет о любви. И указал ей могилу.

С тех пор любят украдкой, и тогда счастливо. А если открыто, то «все уже сглазили».

(8 мая, вагон; едем в Сахарну) 

* * *

Целомудренные обоняния...

И целомудренные вкушения...

Те же в лесу, что здесь.

И если в лесу невинны, почему виновны здесь?

(вагон; близ «Барановичи»; 9мая) 

В Сахарне

В тускло-серо-голубом платьице, с низким узким лбом, с короткими, по локоть, рукавами и босая, девушка подходила ко мне навстречу, когда я выходил к кофе, со спичками, портсигаром и пепельницей («ночное»), и, сблизившись, — нагнулась низко, до руки, и поцеловала руку. Я света не взвидел («что»? «как»?). Она что-то сказала учтиво на неизвестном мне языке и прошла дальше («что»? «зачем»?). Выхожу к Евгении Ивановне:

 Что это?

Она с мамочкой. Уже за кофе. Залилась смехом:

 Ангелина. Я выбрала ее из села в горничные. Мне показалось — она подходит. В ней есть что-то тихое и деликатное. Крестьянка, но, не правда ли, и немножко фея?

«Немножко»...

Голоса ее я никогда не слыхал. Она ни с кем не заговаривала. Она только отвечала, когда ее спрашивали, — тем певучим тихим голосом, каким приличествовало. И вообще в ней все «приличествовало». Евгения Ивановна умела выбрать.

 Поцеловала руку? Но это же обычай, еще из старины, когда они были помещичьи. Я оставила, так как обычай ничему не вредит и для них нисколько не обременителен.

«Не обременителен»? Значит, — я «барин»? В первый раз почувствовал. «В голову не приходило». Но, черт возьми: до чего приятно быть «барином». Никогда не испытывал. «Барин». Это хорошо. Ужасно. «Не обременительно». Она же вся добрая, у нее нет другой жизни, чем с крестьянами, — и если говорит, что «не обременительно», то, значит, так и есть. Разве Евгения Ивановна может угнетать, притеснять, быть груба. «Господи!..»

Но я слушаю сердце.

Эта так склонившаяся передо мной Ангелина, так покорная, вся — «готово» и «слушаю», — но без унижения, а с каким-то тупым непониманием, чтобы тут содержалось что-нибудь дурное и «не как следует», — стала вся, «от голых ножонок» до русо-темных волос (ах, на них всех — беленький бумажный платочек), — стала мне необыкновенно миньятюрна, беззащитна, «в моей воле» («барин»), — и у меня сложилось моментально чувство «сделать ей хорошо», «удобно», «чтобы ее никто не обидел» и чтобы «она жила счастливая». Была «чужая». «Не знал никогда». Поцеловала руку, скромно наклонясь, — и стала «своя». И — «милая». Привлекательная.