Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 196



Поэтому «Уедин.», собственно, каждый человек обязан о себе написать. Это есть единственное наследие, какое он оставляет миру и какое миру от него можно получить, и мир вправе его получить. «Все прочее не существенно», — и все прочее, что он мог написать или сказать, лишь частью верно; «верное» там не в его власти, не в его знаниях.

* * *

В белом больничном халате и черных шерстяных перчатках, она изящно пила чай с яблочным вареньем.

Едва открыл дверь — вся в радости.

 Что́ же это ты чай в перчатках?

 Я уже с 12 часов одела их. Сама, — и на больную руку сама.

Я и забыл, что больную всегда мы одевали, — я или Надя (горничн.).

Прислуга куда-то разбежалась.

 Можешь надеть на меня платье?

Я в две минуты одел серый английский костюм (сшитый для Нау- гейма).

 Едем.

 Подожди. Сперва к Варваре Андреевне (близ Клиники). Она меня каждый день проведывала, — и ей мой первый выезд.

Отбыли.

 Теперь едем (кататься)?

 Нет. Еще к Скорбящей (на Шпалерной).

 А кататься? Отдыхать?

 Потом уж и кататься.

(21 января 1913 г.)

Купа седых (серых) волос давала впечатление львиной головы, и когда она повернула умеренно-массивную голову, — то (так как она была против статуи Екатерины) я не мог не залюбоваться этим «екатерининским видом» сурового, бронзового, гордого лица. Оно было прекрасно той благородной грубостью, которая иногда нравится более, чем нежность. Перейдя к плечам, я увидел, что они как будто держат царство. Муж — сухой, узкий. Второй ряд кресел, по 10 р., — должно быть, «товарищ министра» или большая коммерция. Но явно — и образование. Сколько лет? 60 или не менее 55. Но никакой дряхлости, изнеможения, рыхлости.

Я дождался, пока еще повернулась: белым скатом лебяжья грудь была открыта до «как можно». Бюст совершенно был наг, увы — неприятным или недогадливым современным декольте, которое скрывает главную прелесть персей — начало их разделения и оставляет видеть только один могучий скат.

- Такое ведь неприличие смотреть внимательно на декольте.

И я никогда не смотрел на него прямо.

Но 60 или 55 лет меня взволновали. Оттого именно, что мне казалось неприлично глядеть прямо, я был поражен удивлением, что она так декольтирована в 55 или 60.

«Однако если она открылась, то ведь, конечно, для того, чтобы видели. И смотреть внимательно на декольте не только не обижает, но скорее обижает, если не смотрят».

В первый раз мелькнуло в голову: «Америка», «эврика».

И я посмотрел прямо, как никогда. И хотя она перевела глаза на меня, продолжал смотреть прямо.

Вдруг каким-то инстинктом я провел языком по губам... По верхней губе... Раз... три... четыре... Теперь она сидела так, что мне были видны только шея и щеки. Странный инстинкт: она, как львица, полуоткрыла рот и, тоже высунув язык, провела по нижней и верхней губе и немного лизнув щеки. Я никогда не видал «в Собрании», и очень пышном, такой манеры — за всю жизнь не видал! — Но она сделала движение языком (высунув!) так, что это не было ни безобразно, ни отвратительно.

Балалайки играли «Осень» Чайковского. Звуки шептали и выли, как осенний ветер. Музыка чудная. Но эта манера неужели не взаимный сомнамбулизм? Так как нельзя поверить, чтобы она читала мои мысли. Она сидела во 2-м ряду, я — в третьем, немножко наискось и сзади. Немного вправо от нее.

Муж сидел прямо. Он сухой и прямой. Он чиновник.

К моей добродетели надо сказать, что в переполненной зале Дворянского собрания я не заметил ни одной женщины. Только эти 55 лет.

(22 января)

* * *

Я — великий методист. Мне нужен метод души, а не ее (ума) убеждения.

И этот метод — нежность. Ко мне придут (если когда-нибудь придут) нежные, плачущие, скорбные, измученные. Замученные. Придут блудливые (слабые)... Только пьяных не нужно...

И я скажу им: я всегда и был такой же слабый, как все вы, и даже слабее вас, и блудливый, и похотливый. Но всегда душа моя плакала об этой своей слабости. Потому что мне хотелось быть верным и крепким, прямым и достойным... Только величественным никогда не хотел быть...

«Давайте устроимте Вечерю Господню... Вечерю чистую — один день из семи без блуда...

И запоем наши песни, песни Слабости Человеческой, песни Скорби Человеческой, песни Недостоинства Человеческого. В которых оплачем все это...

И на этот день Господь будет с нами».

А потом шесть дней опять на земле и с девочками.

* * *

Христианству и нужно всегда жить б бок с язычеством: в деревнях — бедность, нужда, нелечимые болезни, труд. Конечно, там христианство. В городах — Невский, «такие магазины»: христианству некуда и упасть, все занято — суетой, выгодой. Но, мне кажется, об этом не надо скорбеть. Это — натуральное положение планеты. Христианство даже выигрывает от этого, потому что «в вечной борьбе с язычеством» оно тем самым делается вечно in statu nascentis*.

(на концерте Андреева в Дворянском собрании)

* * * 

Первый из людей и ангелов я увидел границу его.

А увидеть грани, границы — значит увидеть небожественность.

Первый я увидел его небожественность.



И не сошел с ума.

Как я не сошел с ума?

А может быть, я и сошел с ума.

* * *

Какая-то смесь бала и похорон в душе — вечно во мне.

Творчество — и это, конечно, бал. Но неисполненный долг в отношении людей — ужасные похороны.

Что я им дал? Написал «сочинения»? В «Понимании» я тешил себя. Да и вечно (в писан.) тешил себя.

Накормил ли я кого?

Согрел ли я кого?

В конце концов действительно 10 человек согрел и кормил, — это и есть лучшая моя гордость.

 Я счастлива...

(1-й выезд из клиники. Матовое лицо. Без улыбки. И как «дело» это:— «Я счастлива». Первый раз это слово за три года. 29 января)

* * *

Самый плохой мужчина все-таки лучше, чем «нет мужчины».

И женщины бросаются.

И «самая плохая женщина есть все-таки женщина».

И мужчины — ищут.

Так произошла проституция и «совершенно невозможные браки».

(за Айсед. Дункан)

* * *

Вот две вещи совершенно между собою несходные.

Бог захотел связать их.

Тогда Он в ночи взял нечто от одной вещи и перенес в другую. А от другой нечто взял и перенес в первую.

Пробудившись, каждая почувствовала, что ей чего-то недостает. И встала и возмутилась. И почувствовала себя несчастною. Она почувствовала себя потерпевшею в мире, ненужною миру.

И стала искать «это мое потерянное».

Эти искания и есть тоска любовных грез.

Все перешло в брожение, хождение, странствование.

Все стали искать, тосковать.

 Где мое ? Где мое ?

 Где мой Утраченный? Где мой Потерянный?

И найдя — женщины брали и целовали.

И найдя — мужчины улыбались и целовали.

Так произошли поцелуи, и любовные, и не только любовные. Произошли объятия, произошли вздохи.

Мир зарумянился. Мир стал вздыхать; побледнел.

Мир забеременел.

Мир родил.

* * *

Почему я, маленький, думаю, что Бог стоит около меня?

Но разве Бог стоит непременно около большого?

Большое само на себя надеется, и Бог ему не нужен, и, ненужный, отходит от него.

А маленькому куда деваться без Бога? И Бог — с маленькими. Бог со мною, потому что я особенно мал, слаб, дурен, злокознен: но не хочу всего этого.

* * *

Страхов так и не объяснил, почему же «мы враждуем против рационализма»49 . Изложив его мысли, «рационально изъясняющие природу» (в статье «Идея рационального естествознания»), я тоже почувствовал в уме и душе что-то неприятное, тяжелое и тоскливое.

Действительно — «враждуем с рационализмом», и именно и особенно разумом. Отчего? Что за загадка?

Умерщвляется всякая поэзия в природе, всякий в ней каприз и прихоть, всякое «отступление от нормы» и гений, «преступление и наказание» (а они в природе есть). Уничтожается картина и добродетель.