Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 170

Они выбрались на большую дорогу. По краям ее уже засыпали пыльные кусты живых изгородей. Лента дороги, смутно белевшая под лучами полной луны, убегала вдаль. Негромкое похрюкиванье темной движущейся массы стада, ровный, однозвучный топот, протяжная песня возчиков, перезвон бубенцов на шеях усталых кляч словно и не нарушали глубокой тишины этой прохладной, ароматной лунной ночи.

Но роща Фары все же сыграла предательскую роль. На следующее утро в ней свистели дрозды, радостно шелестели деревья, раскидывая по нежно-бирюзовому небу лиственные узоры, бесчисленными радужными искрами сверкали капельки недавно выпавшего дождя.

А кругом, и вдали, от вершин Петранико до масличных рощ Токко, дымились девственные поля, обновленные солнцем.

— Эй, Фьора! — крикнул Тулеспре, завидев, как она спускается позади своих коз по тропинке, между двумя рядами гранатовых деревьев, резвая, словно телочка.

— Я к речке, — ответила она, свернув со своим стадом по кратчайшему пути.

И Тулеспре услышал треск ломающихся веток, прерывистое блеянье спускающегося к воде стада, голоса, потом плеск, звон колокольчика, переливы песни… Он бросил своих свиней на пастбище и устремился вниз по склону холма, словно зверь, охваченный вожделением.

Из влажной теплой земли вырывалась, била ключом мощная первобытная сила: стволы деревьев, молодые побеги, стебли, подобные малахитовым колоннам. Все это ползло по земле, извивалось по-змеиному, охватывало друг друга в неистовой борьбе за каждый луч солнца. Желтые, голубые, красные орхидеи, багровые маки, золотистые лютики пестрели среди всей этой зелени, жадно вбирающей влагу. Плющ и жимолость обвивались вокруг стволов, тесно прижимаясь к коре, оплетая ее плотной сетью. С огороженных кустов гроздьями свисали ягоды. И когда пробегал ветерок, все это бурно волновалось, глубоко и протяжно дышало, как дышит человеческая грудь. И в это ликование растительной жизни вторгались два других юных существа, в нем трепетала теперь иная страсть — Фьора и по пятам за нею Тулеспре спускались по обрыву к берегу Пескары.

Наконец, пробравшись через колючий кустарник, через торчащие пни, через заросли крапивы, через камыш, они очутились внизу. Одежда их порвалась, на руках и ногах кровоточили ссадины, грудь тяжело вздымалась, тело обливалось потом. Но вот ветер внезапно обрызгал их водяной пылью. Река в этом месте разбивалась о скалы, закипая грудой пены, восхитительной, белоснежной, источающей прохладу под уныло оголенной, выжженной солнцем горой. Неудержимый поток прокладывал себе среди камней бесчисленные пути, набухал у запруд, прятался под толстым слоем сухих трав, ритмично содрогавшемся, как живот нырнувшей амфибии, снова вырывался наружу, клокоча среди камышей, и с шумом бежал дальше. А на верхушках прибрежных скал не было ни клочка зелени, ни пятнышка тени: они громоздились на фоне неба, обрывистые и словно испещренные серебряными жилками, нагие и прекрасные в своей грозной мощи.

Фьора подбежала к самой реке и стала жадно пить. Прижавшись коленями к отмели, она вбирала воду прямо ртом, груди ее трепетали, изгибом спины и бедер она походила на пантеру. Тулеспре пожирал ее глазами, помутившимися от вожделения.

— Поцелуй меня! — пробормотал он голосом, сдавленным от желания.

— Нет.

— Поцелуй…

Ладонями своими он сжал ее голову, притянул к себе и, полузакрыв глаза, впивал сладострастие, растекавшееся по всем его жилам от этого влажного рта, прижатого к его сухим губам.

— Нет, — повторила Фьора. Она откинулась назад и провела рукой по его губам, словно стараясь стереть с них поцелуй, но вся уже дрожала, словно ива, но тело ее, разгоряченное от быстрой ходьбы, уже было охвачено зудом желания, но сладострастная истома уже напоила воздух, лучи солнца, запахи земли.

Сквозь листву просунулась черная голова козы, и ее кроткие желтые глаза уставились на два сплетенных трепещущих человеческих тела.

А Пескара продолжала петь свою песню.

Брат Лучерта

Монастырь виднелся за густой порослью пирамидальных тополей и белых ив, а перед нею высилась ажурная колокольня, резко выделяясь своим красным цветом на лазурном фоне неба. На крышах завели свою веселую музыку ласточки: шелест крыльев, трели, чириканье, писк, страстное щебетанье, дуэты любви. Фра Лучерта то и дело выпускал из рук мотыгу и слушал, полузакрыв глаза от восторга. Но когда он открывал их… Какие это были глаза! Можно было подумать — они похищены у дикой кошки, а весь он казался фигурой, соскочившей с одной из кошмарных картин Иеронима Босха: длинный, тощий, суровый, в серой рясе, над которой выступала большая лысая голова, окаймленная темной бородой.





Но надо было видеть брата Лучерту по вечерам под портиком, в тихом монастырском дворике, который, можно сказать, являлся его постоянным фоном. Стенами обители победоносно завладел пышно разросшийся плющ темно-зеленых тонов — плотные щитки его листьев свисали между колоннами, дерзновенно устремлялись вверх по стене к самому высокому оконцу, образуя фестоны, гирлянды, а на колоннах — целые капители из листьев, трепещущих при малейшем дуновении ветерка. Посреди двора — колодезь. А он, сидя под сенью портика, казалось, погружен в размышления о «понтийской воде» или о «великом эликсире»[104]. Впрочем, если бы он и жил во времена Никола Фламеля[105], или Парацельза[106], недостижимый блеск философского камня не тревожил бы его снов: ему скорее являлись бы сверхземные лучезарные лики, которые мы видим на картинах Джотто или Фра Анджелико[107].

Брат Лучерта любил цветы: сколько заботы, сколько ласкового внимания уделял он пяти большим клумбам позади церкви! В былые времена на этом клочке земли монахи рыли себе могилы: лишь местами среди крапивы и дикого овса пестрели там желтые чистотелы. Но любящая рука брата Лучерты вызвала к жизни целое племя цветов: отдельные пятна и длинные полосы гераней, пионов, восточных ранункулов перекрывали яркой звучностью своей алой гаммы нежные ноты ломоносов, лилий, ландышей; лиловые гроздья сирени были словно ясный возглас, замиравший в светлой голубизне гиацинтов; кусты роз, хохолки ванили, пучки резеды, оранжевые тюльпаны, золотистые нарциссы создавали многоцветную могучую симфонию красок и ароматов, переливно звучавшую под лучами летнего солнца.

Монах ложился ничком на землю и, почти сливаясь с почвой, ощущал себя частицей природы, затерянной в ее необъятном чреве. Все кишение, весь трепет окружающей жизни, все эти неясные шелесты и шорохи баюкали его, усыпляли, ему казалось, что он, словно соломинка, попавшая в водоворот, уносится куда-то в едином всепобеждающем потоке живой материи. Ему казалось, что струящаяся в его жилах кровь не возвращается обратно в сердце, но течет все дальше и дальше — плавно, длительно, бесконечно: он ощущал, как она, эта кровь, беспрестанно обновляется в его жилах, словно вытекая из неведомого далекого родника, в который какое-нибудь прекрасное божество Эллады изливает амброзию бессмертия.

Так и лежал он в забытьи, раскинув по траве руки. Ему представлялось, что его тело и есть сама эта плодоносная почва, что из всех его членов рождается юная жизнь, выступают побеги и ростки.

Солнечный хмель вскружил ему голову. Шатаясь, он встал и пошел прочь, чтобы, пройдя по бесконечным, темным, молчаливым коридорам, напоминавшим Эскуриал[108], запереться в своей келье.

В это время мимо обители проходила Мена со своими подружками. Они всегда распевали одну и ту же песню:

104

Различные незнания так называемого философского камня — чудодейственного вещества, которое в представлении средневековых алхимиков могло обращать все металлы в золото, а также излечивать все болезни.

105

Николá Фламель (1330–1418) — французский алхимик.

106

Парацельз Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм (1493–1541) — немецкий врач и естествоиспытатель, сочетавший глубокие научные познания с увлечением алхимией и мистикой.

107

Анджелико да Фьезоле, фра (Гвидо ди Пьетро, 1387–1455) — итальянский художник; был монахом.

108

Эскуриал — резиденция испанских королей, выстроенная в 1563–1584 годах в унылой местности и отличающаяся своей мрачной архитектурой.