Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 113



А ведь в это время Тана могла быть не в тюряге, а на конференции в Нью-Йорке!

Вместо Америки в Американке, созвучно заметим с абзаца. Подобный каламбур нашей беспокойной Тане в ее тогдашнем состоянии и местопребывании критериально не мог прийти в голову. Не то б она разъярилась пуще того больше. По всем вероятиям, многоэтажно вслух, звучно и зычно во весь голос.

А давеча на свиданке любимая секретутка Оленька будто бы успокаивала дорогую Тану Казимировну, уверяя, как если б рутинные дела на фирме идут наилучшим образом. Выходит, без нее совет да любовь, все там у них путем, если директрисса туточки на нарах кантуется в засратом СИЗО?!!

Для добавочной гнусности два зеленых вертухая глумливо подсовывают в кормушку ее домашнее настольное зеркало вместе с туалетным женским бритвенным станком, пеной для бритья и кремом! Какие ж они заботливые, чуткие конвоиры, свистуны влагалищные!

На вертухайские сексистские издевательства в пятницу перед ужином Тана презрительно не реагирует. Нечего и думать, будто равнодушно привыкла. Но по возможности она утешает, смиряет, сдерживает себя тем, что могла бы двумя-тремя движениями накоротке кастрировать по меньшей мере двоих ублюдков. Выйдет и войдет в лучшем виде, как дважды два сложить, на расстоянии фехтовального выпада особой заколкой для волос. Полутора секунд для этого ей во как хватит, каб лишить каждого выблядка его мужского трехчленного достояния под небритым лобком.

Кроме того, парой точных уколов ей по силам технично обездвижить или заставить заткнуться в болевом шоке любого свистуна поблизости.

«Покорнейше всех благодарю за хлопоты и заботы обо мне, ближние и дальние, родные мои! Спасибочки, я шокирована и очень-очень вами довольна!»

В заключение, в довершение и закрепление постоянного тюремного неудовольствия Тана пришла к уж очень неприятной мысли. Оказывается, ей здесь перестают нравиться ее внешние данные и вообще ― собственное тело. Они нынче кажутся какими-то чужими, чуждыми, ровно бы от какой-то другой, незнакомой женщины заимствованными на время. Не ровен час придется отдавать чужое, притом с процентами. «А что тогда от нее, Таны Бельской, застанется, что в лобок, что по лбу?»

Глава семнадцатая И к размышлениям влекло

―…Знаешь, Евген, я туточки с тобой в сокамерниках навроде опять самим собой стал. Как мы обзнакомились, сдружились, так я снова что к чему соображать начал, накрепко голова на место встала, кое-какие идеи пришли. А то хапун, пипец… И все мозги на месяц в отстой!

Извини за велеречивую банальность, я вместе с тобой, Вадимыч, истинно духом воспрял. Вновь в мыслях разумным человеком себя ощутил, а не быдлом безмозглым, безъязыким, что мирно пасется на пастбище, огороженном колючкой и запреткой.

― Это точно, Митрич. Тюрьма и зона для того самого придуманы, каб из людей смирных скотов в застой заделать. Каб мирные животные народы ни о чем не думали, в охотку хавали, жрали, хлебали то, чего им пастух при власти с дубцом дает по великой милости своей. Хотя и не со всяким поголовьем пастухи могут совладать.

Я тут тоже, знаешь, пришел к некоторым двусмысленностям о свободе и неволе. Не хочу сказать, ровно бы свободным от всего прежнего себя почувствовал. Однак свободно с чистого листа много чего могу начать. Извини за такую же речевую банальщину.

― От чего извинять, Ген Вадимыч? И на воле и в тюряге мы только и можем, что штампами и шаблонами изустно высказываться. Другое дело на письме, в печати. Бывает, прилюдно и в печатном виде многие всю дорогу тривиальностями орудуют. Разве нет?

― Разве что местообитание в тюряге назвать тривиальной обыденностью.

― А як же! Для мирных людей белорусов находиться в запретке есть обыкновение и добрый обычай. Иного они не знают и знать не хотят…

Евген и Змитер своеобычно перебрасываются фразами и мыслями по установившейся традиции после прогулки, когда так и тянет продолжить начатое без чужих ушей. Но отчасти открыто в общем разговоре о делах своих вовсе не уголовных, но политических. То есть обо всем и ни о чем, как и водится у заключенных, с головы до пят, с потрохами не принадлежащим к криминальному миру. Урки-то политику не хавают! Ни в тюряге, ни на воле, как правило.

― Правильные слова говоришь, Митрич. Быдло само в зону лезет. Особисто, те, которые мелкое ворье-портяночники, бакланы, поддатые уркаганы по жизни.

Сейчас мы сам-друг встанем и затянем, завоем дуэтом: мы ― белорусы, мирные люди, разом на зоне…

― Во-во! Только пока мы на нарах паримся, наши земляки и свояки на воле, поди, другой гимн выпевать готовятся. И так же уныло, протяжно: Россия ― совковая на-а-ша держа-а-ва…

― А дальше?

― А далей у нас никто слов не знает.



― Выучат.

― Несомненно. Я о том как-то раз с кайфом отписался в статье о бессильной русофобии белорусов. Не читал оный опус Олега Инодумцева?

― Не-а. Я перед отпуском ознакомился с другим артикулом того же автора о деноминации и полусреднем классе. Знакомец один подсунул.

― Ну и как?

― Впечатляет экономически, запечатлевает политически.

― Ой, признаться, люблю умных читателей, причастных к разумному роду человеческому. Вдумчиво и задумчиво.

― Здесь-то не думаешь чего-нибудь написать? Какой-никакой железный стих, облитый горечью и злобой?

― Думаю. Могу о том, о сем кое-какими мыслишками поделиться.

― Валяйте, спадар-сударь мой. Я весь внимание.

Начал Змитер Дымкин, тож Олег Инодумцев, издалека. Как оно им обоим, нашим псевдонимам, свойственно по-журналистски, с подходом и с подвохом.

― Так вот, Вадимыч. Есть старая расхожая шутка о том, как зек физик-теоретик по-простому толмачил сокамернику урке, что такое теория относительности. Вот ты, говорит, сейчас сидишь, нут-ка встань со шконки. Тот встает. А физик ему: ты думаешь, что стоишь? нет, корешок, ты по-прежнему сидишь, и я с тобой тут сижу в лежачем положении.

Змитер легко поднялся с тюремного лежака, стал энергично расхаживать по камере от зарешеченного окна к железной двери.

― Вот так, Ген Вадимыч, и у нас в Беларуси. Большинство думает, будто куда-то идет вперед, движется чему-то навстречу, нечто целеполагает для себя в частности и для страны в общем и целом. Но на самом-то деле ходит, бесцельно слоняется туда-сюда из угла в угол на ограниченном пространстве. Практически из года в год двадцать с лишним лет страна толчется на месте. Как во времени, так и в пространстве. Болтается, ровно говно в проруби между полузабытым совковым прошлым и неизвестным будущим. Шарахается бестолково между европейским Западом и российским Востоком.

Ты, наверное, помнишь, как было до Луки?

― Смутно, Митрич. Не настолько же я тебя старше?

― Во-во! Я тебе о том же толкую, если, считай всю жизнь, двадцать два идиотских года мы прожили при Луке дурноватом. Вместе с теми стариками-пережитками, кого дуже устраивает эта ходьба на месте между тюремным коридором с востока и решетчатым намордником с запада.

Понимаешь, это я не фигурально тебе говорю, хоть с метафорой, коли вон из нашего окошка видать после обеда заходящее солнышко над гебешными постройками. И ничегошеньки отсюда не видно, всходит ли оно с другой стороны.

― О! Солнце всходит и заходит, а в тюрьме моей темно, ― Евген вдохновил цитатой сокамерного оратора на дальнейшие изустные размышления.

― Наглядно мало кто ясно представляет… ― в раздумье приостановился Змитер, ― какова исходящая суть политики и экономики страны…

Среди частных фактов и актов общее разглядеть трудно. Тем горше и мрачнее, когда общенародное лукаво подменяется государственным… Или все делается ради скудоумных или вовсе неосознанных возжеланий лукашенковского тупоголового большинства, которое 22 года заморочено и бездумно голосует за своего кумира ― президента Сашелу, шкловского идола на площади. В смысле, за Луку, вмертвую окопавшегося на Паниковке…

― Известный тебе и мне дед Двинько любит говорить, что демократия ― равнозначно помойная муха, с одинаковым удовольствием садится и на дерьмо, и на варенье.