Страница 1 из 3
<p>
Я раскрываю окно: просто дёргаю на себя чёртову раму, и она поддаётся, впуская в пыльную комнату тугую струю звуков и запахов. И света. Да, света много: он полосует по стенам, как будто лезвием, и мандариновой лужей разливается по полу. И я почему-то боюсь ступить в эту лужу. Сгорю? Если не уже.
Небо на западе опаляют языки пламени вздымающимися вверх лоскутами облаков. Большие, пропитанные закатным заревом. Это действительно походит на гигантский пожар, и что бы он там не жёг – это было красиво. Удушливо и красиво.
Вечерняя прохлада заливается в лёгкие бурлящим воздухом, но это не спасает от жжения. От горечи тоже не спасает.
Как будто с груди содрали кожу. Я не знаю, боюсь смотреть. Может, и содрали.
Только когда от холода перестают ощущаться кончики пальцев, фаланги начинают подрагивать от впивающихся иголочек, я вспоминаю, что у меня, наверное, уже набралась ванная. Полная, вода плещет у самого краешка и пахнет лесными травами. Это вроде как нервы должно успокаивать.
Должно, но... Но вот что-то ничерта. Мысли путаются, рвутся на клочки, мечутся беспорядочно, создавая тревожную неразбериху, и я досадливо выдыхаю. Сейчас успокоюсь. Конечно, успокоюсь.
Горячая вода обнимает, принимает в себя, опаляет плечи, но это ничего.
К почти-кипятку я давно привыкла, всё надеюсь, что он сможет не только от распахнутой форточки спасти, но и растопить хотя бы чуть-чуть вот это внутри. Колючий кусок льда, застрявший между рёбрами.
Иногда получается.
Сначала я старательно рассматриваю свои пальцы, худые, бледные, с явно выделяющимися косточками суставов. С содранной кожей. Потом пытаюсь приковать взгляд к бортику ванной, но это бесполезно, он всё равно соскальзывает на дверь, потому что я жду.
Я знаю, этот трижды злоебучий, четырежды проклятый Ланкмиллер скоро появится. Он всегда приходит. Застывает в проёме со своей тошнотворной самодовольной улыбочкой, давая вдоволь собой налюбоваться. Когда он приходит, у меня все внутри разрывается от едкого желания послать его нахуй, может, именно поэтому я не могу раскрыть рта.
Утешаю себя тем, что он теперь не может без моего позволения. Что это как будто я разрешила.
А я не могу запретить. Мне это нужно. Нужно и невыносимо каждый раз. Это как в поле кричать. Вроде бы уже и воздух кончился, и голос охрип, но ты ещё не всё. В тебе этого крика ещё столько, что связки можно порвать.
И вот я сижу, послушная, притихшая, жду, когда дёрнется ручка, когда из проёма холодом потянет, и можно будет сначала очень толково разыграть удивленное возмущение, а потом раздраженно закатить глаза.
Так, как будто я не ждала. Как будто бы вовсе и не хотела, чтоб Кэри приходил.
Ждала.
Хотела.
Он об этом прекрасно знает.
И в этот раз – в этот раз не меняется ничего, кроме цвета его ботинок. Он пунктуален, как чёрт, точен, как гребаный охотничий нож, а боль причиняет уже одним своим присутствием, густую, тягучую, рябью прокатывающуюся под рёбрами, так что на секунду трудно становится дышать.
Кэри ничего не говорит, задерживается в дверях ровно на секунду, а потом проходит внутрь, по-хозяйски опускается на бортик ванны.
Это ведь ни разу не его ванна. И дом не его. Но я – его. И это определяет всё остальное.
Ланкмиллер протягивает руку, чтобы двумя пальцами взять меня за подбородок – это у него за приветствие. А я выхватываю взглядом синие прожилки вен под кожей. Бьющиеся, горячие, живые.
Живой.
Мрачно подставляюсь под своеобразную ласку, не смея даже слова поперёк сказать. С ним вообще особенно не приходится говорить.
Может, потому что мы понимаем друг друга уже на ином уровне.
Но знай он мои мысли, обязательно бы усмехнулся своей премерзкой улыбочкой и сказал, мол, это потому что то рот другим занят, то вообще не до того. Никакой романтики, никаких соплей.
Ланкмиллер плавно опускает руку в воду – я вздрагиваю, и несмотря на то, что вода горячая, от поясницы к затылку волна холода прокатывается. Приходится сжимать зубы, чтобы не повести плечами, не выдать себя, но всё так чертовски бесполезно, что даже смешно.
Вот этот его жест выходит как-то интимней всех тех вещей, которые он обычно со мной творит. И Ланкмиллер превосходно осознаёт это, благодаря моему сбившемся дыханию. Спустя несколько секунд он все-таки заговаривает. И я по привычке прикрываю глаза, впитывая его голос.
– Кику.
Твою мать.
Из всего того, что он мог сказать, он говорит именно «Кику». За это хочется свернуть ему нахер шею, разорвать глотку, чтобы была адская боль и чтобы были кровавые клочки мяса, свисающие лохмотьями, и чтобы он ими давился.
Я только болезненно дёргаюсь, и несмотря на то, что сижу почти в кипятке, кажется, что по самую шею намертво вморожена в лёд.
Кику.
– Как жизнь?
Ты знаешь как. Плохо без тебя. Плохо с тобой. Ты загнал меня в замкнутый круг, и наверное, можешь радоваться. Раз уж ты так меня ненавидишь.
Губы покусанные чуть размыкаются. Хрипло и неохотно:
– Хорошо. У меня всё хорошо.
Попытка скрыть истинное положение дел на самом деле очень жалкая, и потому Ланкмиллера она веселит. Он даже почти смеётся, но вовремя понимает, что это нихрена не смешно.
Я задерживаю взгляд на его ключице – косточке, выступающей под белой тканью сорочки – и едва сдерживаюсь, чтобы не пробежаться по губам влажным языком. Кусаю щёки.
Смотреть в лицо мучителю страшно, потому что я знаю, какие у него глаза. Холодные, отчуждённые, вымерзшие насквозь. Взгляд, который хочется выдавить из себя, выхаркать к чертям. Но он въедается так, что становится частью моей вселенной-жизни-космоса. Меня самой.
Кэри гладит мои губы, мягко очерчивает подушечками контор, чуть надавливает, и я приоткрываю рот, впуская его. Вылизываю пальцы, обхватываю их губами, немного прикусываю, и вот тогда наконец встречаю этот его взгляд.