Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 24



Чемодан с «Историей» комбрига Вечного Сталин не востребовал – он и так всё знал.

На последнем – нашем – списке представленных к наградам с присущей ему тонкостью вождь начертал: «Войну просрали, а орденов хотите» (sic!), так что медаль у меня только памятная, а не «За отвагу».

Кстати, премьер-министр Испании Аснар лет десять назад пожелал исправить несправедливость: вызвал к себе русских переводчиков и дал им почётное гражданство. Но я была уже далеко – отрезанный ломоть.

Выяснилось про Аснара случайно. Рафик Матевосян, проректор ереванского университета, бывший аспирант моего мужа и наш большой друг, будучи в командировке в Мадриде, услышал в гостинице русскую речь. Подошёл к стайке старушек и, узнав, кто они и зачем в Мадриде, назвал меня. Те закудахтали:

– Мы её повсюду разыскивали, так и не нашли!

Светлый человек был Рафаэль Матевосян. Именно ему я оставила, уезжая в Италию, библиотеку и архив моего покойного мужа Семёна Александровича Гонионского, основателя русской латино-американистики, учителя нынешних профессоров, которые – надо отдать им должное – чтят его память и регулярно отмечают юбилейные даты. Преданный Николай Дико неизменно посылает мне копии их выступлений и статей, посвящённых профессору Гонионскому.

Торгпред Павел Иванович Малков был сама доброта. Из простых, но умён. Большой, круглолицый, сдобный. Всякий раз, узнав, что мы с Вековым в Барселоне – помыться, переодеться, – он звонил и учил меня, как вырваться хоть на один вечер: «Скажи, что я достал ему фаберовских карандашей». У Петра Пантелеевича была слабость – писчебумажные принадлежности, и он отпускал меня «терять время». В Торгпредстве уютно, сытно, – оазис в затемнённом голодном городе. Малков расспрашивал:

– Ну как, достаётся?

Не знаю, имел ли он в виду войну или комбрига, но Дина Кравченко, переводчица главного советника Сапунова и, стало быть, сама немного начальница, глядела в корень:

– Если будет невтерпёж, приходи, что-нибудь придумаем!

Я отшучивалась, хотя нрав у комбрига и впрямь был не из лёгких. Но он, казалось мне, делал нужное дело; я ему в меру сил помогала, и это было главное. Иной раз я видела, что ему не по себе, – мучила язва, поэтому, когда он срывался, я старалась не обижаться. К сожалению, относился он ко мне не всегда по-отечески. Раз ночью я проснулась оттого, что увидела: надо мной склонилось его лицо.

– Не надо, Пётр Пантелеевич… – взмолилась я, и он ушел. Это с той ночи Фульхенсио взял за правило устраиваться на ночлег под моей дверью.

Год спустя, в Москве, узнав из газет, что Малков назначен председателем Торговой палаты, я пошла к нему сказать за всё спасибо. Мы обнялись и прослезились. А ещё годы спустя мой муж Семён Александрович Гонионский рассказал следующее. Они работали с Малковым после войны в Боготе, в Колумбии, Сеня – в посольстве, а Малков – в торгпредстве. Павел Иванович жаловался на жестокую бессонницу: «Жена поит меня сахарным сиропом, не помогает, черти снятся… Прямо по Пушкину: всё мальчики кровавые в глазах.» Это добряк Малков не мог забыть, что молоденьким красноармейцем состоял в команде, расстрелявшей Романовых.

Петру Пантелеевичу Вечному повезло, он умер своей смертью и похоронен на Новодевичьем кладбище. Сапунова, как и всех его предшественников, расстреляли, а прочих советников рано или поздно пересажали: больно много нагляделись, «находясь в условиях, в которых могли совершить преступление», как гласил тогдашний уголовный кодекс.

«Бьюик» в буро-зелёных маскировочных разводах подкатил к воротам фермы, «финки», ровно в десять утра – комбриг любил точность. Нас ждали – ворота сразу распахнулись. Привалившись к стене вытянутого одноэтажного здания, сидели и лежали разухабистого вида молодцы в полувоенной форме – ближайшее окружение генерала Кампесино.

Нас ввели в дом. Ставни закрыты, в комнате полумрак. Из-за массивного обеденного стола навстречу нам встаёт смуглый, чернобородый, кряжистый человек с глазами Отелло. На хмуром лице играют желваки, под линялой рубахой цвета хаки – боксёрские мышцы.

Тридцать восьмой год – не тридцать шестой, республиканская армия давно регулярная, и то, что в начале войны было подвигом, геройством, за что славили в газетах и песнях, – сейчас помеха. Растолковать это герою испанского народа, неуёмному Кампесино, не удавалось. Уволить, списать не поднималась рука, да и политически противопоказано. Испанские мальчики, играя в войну, хотели быть только генералом Кампесино, как когда-то наши – Чапаевым. Думали-гадали и посадили рубаку под домашний арест, на ферме под Барселоной, взяв с него слово, что он будет «совершенствовать свою военно-теоретическую подготовку».



В наставники герою дали не кого-нибудь, а заместителя главного советника, штабиста с дореволюционным стажем комбрига Векова.

Петру Пантелеевичу задание явно не по душе. В городе куча дел, поминутно трещит телефон, ждут люди. Но приказ есть приказ, и комбриг, как всегда, суховато-вежливый, края рта опущены, приступает к лекции. Я стараюсь переводить как можно точнее, козыряю свежеосвоенной военной терминологией. Где-то на пятой минуте Кампесино не выдерживает:

– О-о-о, на этот счёт я могу рассказать замечательную историю!

И, не дожидаясь разрешения, оседлав стул, обрушивает на нас лавину неостывших воспоминаний. Этот мавр – прирожденный рассказчик, речь льётся без запинки, она образна, тонко нюансирована. Он мастерски имитирует разные говоры, интонацию своей жены Хуаны и гнусавый голос церковного служки.

Меня всегда восхищала испанская черта: врождённый дар слова. Прирождённым оратором был, например, наш Фульхенсио, простой автомеханик с минимальным образованием (Нет такого рассказа об Испании, в котором бы не воздавалась хвала первому и безотказному другу советского человека – водителю). Неисправимый лихач, при обгоне он успевал прокричать обойдённому пространное объяснение, – настоящее стихотворение в прозе, – воспевавшее «ла перевочу», её ответственную миссию, её далекую и прекрасную страну, где превыше всего – серп и молот.

– Вообразите себе! – все больше распалялся Кампесино, – мы врываемся в мэрию, то есть в самое что ни на есть вражеское логово, ихний штаб, и через считанные минуты господа офицеры сами тащат к нам в горы свои пулемёты и ящики с боеприпасами. Потом я их, конечно, пустил в расход…

Комбриг, уже давно поглядывавший на часы, сухо справился:

– У вас всё?

Только тогда слушатель уступил слово лектору. Но он был так возбуждён, так упоён собственным красноречием, что ещё долго не мог сосредоточиться, то и дело вскакивал и просил разрешения «дополнить».

Под конец он пришёл в благодушное настроение – выговорился, со своими, небось, всё давно было говорено-переговорено, – и вышел нас проводить. Сверкая ослепительной улыбкой и белками глаз, он рокотал:

– Пр-р-иезжайте! Пр-рошу! Буду р-рад!

На обратном пути в бьюике царило тягостное молчание. Комбрига, среди прочего, раздражал мой телячий восторг по поводу «брехни этой шехеразады».

– Не исключается, что привирает, но как талантливо! – не унималась я.

Эмоции бесили Векова, и он всячески старался их из меня вытравить. Он привык к тому, что я работаю, как машина, выполняющая множество операций, и старался эту машину усовершенствовать, спуску не давал, в глаза не хвалил.

Но тут возникло противоречие. Одной из главных забот комбрига Векова был сбор материалов о военных операциях. Он их изучал, анализировал, систематизировал, иллюстрировал. Данные надо было добывать с пылу – с жару, на местах военных действий. Соответствующие распоряжения в штабах имелись, но этого было недостаточно, требовались личные контакты, а их Пётр Пантелеевич устанавливал с трудом, – хотя бы потому, что не говорил по-испански (зачем, если есть переводчик?). Главное, он был сделан из какого-то совсем другого теста. Я же была жизнерадостна, общительна, отчего испанцы всех рангов считали меня своей и зазывали.