Страница 91 из 111
Подойдя к железной решетке, преградившей им путь, Жанна Отман отперла заржавленный замок, и перед девушкой открылась совсем иная картина: старый, запущенный парк, заросшие травой дорожки, купы берез с трепещущей листвою, розоватые кусты вереска на лужайках, живые изгороди, птичий щебет, вязы, дубы, покрытые мхом у корней, высокие деревья, оставшиеся от прежнего векового леса. На поляне возвышался деревянный домик, настоящий швейцарский шале с наружной лестницей, с решетчатыми оконцами, с верандой под широким навесом кровли, укрепленной от горных ветров большими камрями.
Обитель!
В первые годы замужества Жанна построила себе в старом парке, вдали от плавильных заводов и от замка нечестивой свекрови, это уединенное убежище — швейцарский домик — в память о Гриндельваль — де и мистических беседах со вседержителем. Учредив Общину евангелисток, она укрывала в Обители всех своих работниц, призванных распространять Евангелие, которые тут же, у нее на глазах, по нескольку месяцев готовились к высокой миссии. Внизу, в унылой молитвенной зале, душной, как трюм миссионерских судов на английских китобойных промыслах в северных морях, эти избранницы учились возвещать слово божие; г-жа Отман и Жан-Батист Круза давали им уроки богословия и церковного пения. Остальное время прозелитки проводили в особых кельях, предаваясь благочестивым размышлениям, вплоть до того дня, когда Жанна, сочтя какую-нибудь девушку достойной, целовала ее в лоб и говорила: «Иди, дитя мое, и возделывай мой виноградник!»
И несчастные шли по ее приказу в промышленные города и заводские поселки, в Лион, Лилль, Рубе, туда, где люди погрязли в грехе и пороке, где души чернее кожи африканцев, чернее узких фабричных улочек, угольной пыли и кирки рудокопа. Они селились в рабочем предместье и приступали к апостольской деятельности: днем обучали детей по образцовой методе школ Пор-Совера, а вечером проповедовали Евангелие. Но почва виноградника была камениста и бесплодна, и лозы не давали урожая. Почти всюду им приходилось выступать в пустых холодных залах, терпеть насмешки рабочих, грубости и оскорбления, выносить придирки фабричного начальства, от которых не всегда мог их защитить на таком расстоянии от Парижа даже сам всесильный Отман.
Но мужественные исповедницы, не впадая в отчаяние, продолжали сеять слово божие на скудном поле, ибо сказано в писании, что добрые семена, не больше горчичного зерна, могут взойти и принести плоды даже в самой неподатливой душе.
Нужна была горячая вера, глубокая убежденность, чтобы согласиться за сто франков в месяц вести на чужбине одинокую, тоскливую жизнь, на которую обрекала девушек г-жа Отман, отрывая их от родных и близких с тем же равнодушием, с каким она подрезала ветки деревьев в своем саду. Они жили, как монахини, только без монастырских решеток, но с тем же строгим уставом: по первому требованию настоятельницы отправлялись в путь, переезжали на новые места и каждый год неуклонно возвращались в Обитель, чтобы почерпнуть новые силы в учении Христа.
Иногда работница встречала во время своих странствий хорошего человека и бросала Общину ради замужества. Одна из них, одна-единственная, сбежала, похитив доверенные ей деньги на личные расходы, на наем помещения и на помощь новообращенным. Но по большей части все они ревностно служили своему делу, устремлялись к единой цели и доводили себя до религиозного экстаза, до фанатического безумия, нередкого среди женщин-протестанток, безумия заразительного, которое по временам, словно эпидемия, охватывает целый край; так было, например, в Швеции лет тридцать назад, когда на всех площадях, по всем проселочным дорогам бродили толпы ясновидящих и пророчиц.
Среди работниц г-жи Отман редко встречались красивые девушки вроде Элины Эпсен. Почти все они, старообразные, болезненные, уродливые, одинокие, измученные нуждой, рады были найти здесь пристанище и принести в дар богу евангелистки то, что отвергли мужчины. В сущности, помощь этим несчастным была единственной пользой, единственной заслугой Общины, деятельность которой весьма мало соответствовала французскому характеру и могла бы дать много поводов для насмешек, если бы не причиняла подчас столько страданий, не вызывала столько слез. Поверьте, смотрителю маяка Ватсону было не до смеха, когда ночью, на дежурстве, он терзался тревожными думами: «Где она теперь? Что будет с детьми?» Навеки осиротевшая хозяйка трактира «Голодухи» тоже не смеялась, когда, рыдая у очага, среди веселого гвалта подвыпивших посетителей, вспоминала об умершей дочери и помешанном муже.
Бедняжка Дамур! Какая это была хорошенькая, скромная девочка! Г-жа Отман взяла ее из школы, а затем поселила в Обители с согласия матери, которая не знала толком, что там делается. Проповеди, церковное пение, разговоры о смерти, о вечном блаженстве, о вечном проклятии удручали эту выросшую на воле, еще не окрепшую натуру, и девочка впала в безысходную тоску. «Мне скучно… Я хочу домой!» — плакала бедная Фелисия. Анна де Бейль бранила ее, стращала, запугивала, не выпускала за порог.
И вдруг у новообращенной начались странные нервные припадки, непонятная слабость, болезненный бред; ей открывались в видениях тайны рая и ада, муки грешников, небесное блаженство праведников. То впадая в экстаз, то стуча зубами от ужаса, крестьянская девочка проповедовала, пророчествовала, ее худенькое тельце корчилось в конвульсиях на кровати, громкие вопли разносились по всему парку. «Издалече слыхать, как она голосит…»- рассказывала несчастная мать, которую долго не допускали к дочке под предлогом, что больной вредно волноваться. Ей разрешили войти, когда уже началась агония: Фелисия никого не узнавала, лежала молча, стиснув зубы, запрокинув голову, точно в столбняке; ее неестественно расширенные зрачки, навели врача на мысль о причине загадочной смерти. Он предположил, что девочка по ошибке нарвала в парке ягод белладонны, приняв их за вишни.
— Да неужто моя доченька не отличила бы вишен от волчьих ягод? Ни в жизнь не поверю! — в отчаянии кричала обезумевшая мать.
Несмотря на диагноз врача, на официальный рапорт корбейского прокурора — образец юридического крючкотворства и лицемерной изворотливости, она осталась при своем убеждении, что ее дитя отравили, одурманили зельем. Это мнение разделяла вся округа, и с тех пор в Пти-Поре пошла дурная слава о таинственном домике, украшенном деревянной резьбой, который издалека виднелся зимою за голыми деревьями.
Но в этот час чудесного, ясного летнего дня Обитель, расположенная на розовой от вереска поляне, не казалась такой зловещей, и Лину охватило несказанно отрадное чувство, которое можно выразить тремя словами: свет, покой, благодать. О да, благодать!.. Замирающие женские голоса, молитвенные песнопения, звуки органа сливались со стрекотом кузнечиков в траве и жужжанием мошек, круживших высоко в голубом воздухе, как бывает в жаркую погоду… Перед входом в дом низенькая горбунья подметала ступеньки крыльца.
— Это Шальмет, — тихо сказала Жанна, знаком подзывая к себе работницу.
София Шальмет только что вернулась из Крезо, где ей пришлось вынести жестокие гонения. По вечерам шахтеры толпой вваливались в залу, захватив с собой водку, закуску, селедки, горланили, измывались над бедняжкой, заглушали ее проповедь пением Марсельезы. Особенно преследовали ее женщины: ругали, осыпали оскорблениями, швыряли в нее углем и грязью, без всякой жалости к несчастной калеке. Но что за беда? Она готова на все, готова снова ехать, если нужно.
— Когда прикажут… как только прикажут, — кротко говорила горбунья, сжимая длинными, торчавшими из-под пелеринки руками метлу, выше себя ростом, и ее худое лицо с острым подбородком дышало необыкновенной решимостью.
— Они все здесь такие! — объясняла г-жа Отман, поднимаясь по наружной лестнице и усаживая Элину рядом с собой на веранде под навесом крыши. — Все до одной! Но у меня их только двадцать, а мне нужны тысячи и тысячи, чтобы спасти мир…